И все же Дахау – единственный лагерь в Федеративной Республике Германии, который еще сохранился.
И теперь я хочу провести вас по местам моей молодости. Антверпенская тюрьма на Бегейненстраат. Каторжная тюрьма Байрет в Германии. И Дахау.
Все это началось для меня 8 марта 1944 года.
АНТВЕРПЕН – БЕГЕЙНЕНСТРААТ
8 марта 1944 года. Четыре часа утра.
Я спал не более двух часов. Накануне состоялась премьера оперетты, либретто и музыку которой сочинил я. Кто не грешил этим в юности… Стихи я тоже писал тогда. И романтические повести для воскресных приложений «Вечерний друг» и «У камина». Как не быть романтиком в двадцать два года!
Но тогда я страшно гордился успехом своего юношеского начинания. Зал переполняла восторженная публика. Бурные аплодисменты. Меня вызывали на сцену, и я чувствовал себя смущенным и счастливым.
Да, это был счастливый вечер – последний вечер моей молодости.
После представления музыканты, актеры, хор, балерины, забыв о войне, собрались за кружкой военного пива – «свистящего пива», как мы его называли, – и рюмкой вина. В половине второго я проводил домой свою невесту. Проходными дворами, так как с половины двенадцатого был введен комендантский час.
Мы забыли о войне.
Но она о нас не забыла…
Крики на улице, удары прикладов в дверь, беготню в доме я услышал будто во сне.
Ночной кошмар превратился в действительность, когда мама в ночной рубашке открыла дверь моей комнаты. В ее голосе слышался страх.
– Вставай. Немцы. Много.
Мы знали, что это когда-нибудь случится. Я редко ночевал дома, но у нас был оборудован тайник за фальшивой деревянной стеной, оклеенной обоями, перед которой стояли ящики для цветов. Во время предыдущего обыска полевая жандармерия не нашла его. И тайной полиции, основательно обшарившей весь дом после моего ареста, так и не удалось его обнаружить. Кроме того, в доме был еще запасной выход через подвал.
Но в ту минуту я не подумал ни о тайнике, ни о подвале. Мама тем более. Послышалась брань. Удары прикладов. Сонные, еще не понимая, что происходит, мы растерянно метались по дому.
– Быстрее на чердак, в солому, – прошептала мама.
В дни войны мой отец вспомнил о своем крестьянском происхождении. Вечером, вернувшись со службы, он, городской житель, сажал картофель, сеял пшеницу. Кроме того, к нему часто приходили крестьяне с просьбой «написать прошение». Один просил освободить сына, которого увели нацисты, другой – вернуть отобранную лошадь. За свои труды отец получал сноп пшеницы или немного зерна.
Зерно хранилось в двух каморках в мансарде, а солому свалили на чердаке.
В полусне я полез наверх. Шум отдавался в моей голове, во всем теле. Страх…
Удары прикладами стали настойчивее.
– Открывайте. Тайная полиция.
Я лег на пол. Мама быстро забросала меня соломой. Сердце учащенно колотилось.
– Не шевелись. Они не найдут тебя. Пойду открою.
Я неподвижно лежал под грудой соломы, в висках стучало, в ушах не прекращался звон. Солома колола, от ее запаха щекотало в носу. Сквозь солому я ничего не мог видеть, но слышал все: мамины шаги по лестнице, голос отца в коридоре.
– Возможно, это за мной.
– Да.
– Поди открой. Я не ручаюсь за себя. Где он?
– На чердаке.
– Иди отопри. А вы лежите в постели. Последнее относилось к двум моим сестрам – четырнадцати и двенадцати лет.
Дверь отворили. Брань стала громче. Я сразу вспомнил о тайнике и о подвале. Но было слишком поздно. Меня бросило в пот. Идиот! Болван!
Стук сапог. Везде сапоги. Немцы даже не заглянули в подвал. И не пытались найти тайник. Казалось, они с порога учуяли, где я. А может быть, опыт подсказал им, что в таких случаях обычно прячутся на чердаке? Я услышал, как тяжелые сапоги загрохотали по лестнице.
– Где ты, мерзавец?
Они поднялись на чердак. Я слышал их. Совсем рядом.
Довольный голос произнес:
– Здесь он, в соломе.
Зашуршала солома, разбрасываемая штыками. Мне ужасно хотелось, чтобы меня задели штыком. И вместе с тем я дрожал от страха. Я слышал, как штыки протыкали солому. Затем меня ослепил свет. Вокруг стояло не менее десятка немцев. Винтовки, пистолеты, автоматы. В глазах – и ярость и страх. Видимо, они рассчитывали поймать дикого зверя. Их штыки касались меня.
Было противно лежать перед ними вот так, полураздетым. У меня не было сил натянуть пижаму перед сном
– Встать!
– Я ни в чем не виноват! – крикнул я.
– Встать!
От сильного пинка я окончательно проснулся. Ночной кошмар кончился. Удар сапога пришелся в бок.
Я вскочил, продолжая кричать, что ни в чем не виноват. Посыпались новые удары, и меня вытолкали в чердачную дверь. От толчка в спину я упал и скатился по лестнице на второй этаж.
Там стоял отец. Жалкий и растерянный, в одних кальсонах. Редкие волосы растрепаны, рот в крови – один из немцев ударил его кулаком по лицу.
Обе сестренки в ночных рубашках стояли у двери в детскую. Они плакали. Двенадцатилетнюю Денизу тоже ударили. Отец возмутился:
– Мы ничего не сделали. Что вам здесь надо? Если вы, черт побери, еще раз дотронетесь до моей дочери…
Они набросились на него, стали бить – безжалостно, со знанием дела. Меня еще никогда не били, и я ни разу не видел, как избивают человека. Я ненавидел нацистов и боролся против них, но в ту минуту я впервые по-настоящему понял, какие это варвары. Отец упал.
Мама смотрела не на него, а на меня.
– Что с ним будет?
– Он грязный террорист! Пусть немедленно собирает вещи и идет с нами.
– Мой сын ничего не сделал.
– Твой сын – бандит.
Дрожащими руками я натягивал одежду. Меня подгоняли брань и угрозы.
– Поторапливайся! Выходи!
Пока я одевался, мама спустилась вниз. Она совала мне в руки деньги, хлеб, кусок копченого мяса, носовые платки, полотенца. Вооруженные немцы стояли вокруг меня, пока я собирал вещи.
– Выходи! Быстрее!
Меня выгнали на улицу. Я ничего не видел в кромешной тьме и мог только догадываться, что за темными окнами соседних домов стоят люди. На улице я увидел пять-шесть грузовиков и легковую машину, где сидели старший офицер и женщина. Я знал эту женщину. Она была медсестрой и ухаживала за двумя американскими летчиками, которые выпрыгнули из горящего бомбардировщика и получили тяжелые ожоги. Мы нашли их раньше, чем подоспели немцы. Их звали Мартин Минник и Генри Сарноу. Потом они благополучно вернулись в Англию, о чем мы узнали из передач Лондонского радио.
Я не понял, почему медсестра оказалась в машине. Может быть, она выдала нас, чтобы спасти себя, а возможно, вела двойную игру и работала на немецкую разведку. Видимо, немцы специально не мешали ей возиться с Минником и Сарноу, чтобы размотать всю цепочку. Но им не повезло – мой отец не доверял медсестре, и как только американцы поправились, я перевез их в другое место.
Увидев медсестру, я растерялся – она знала некоторых членов моей группы.
Меня втолкнули в грузовик, где сидели несколько немцев и мужчина в габардиновом плаще, который держался просто и дружелюбно.
– Ну вот и Марина,- произнес «Габардин». «Марина» – так называлась моя оперетта.
– Объясните, что здесь происходит. Я музыкант. Ничем другим не занимаюсь, – сказал я.
Он добродушно улыбнулся.
– Ну конечно же, дуралей.
Машины тронулись. Легковая шла позади колонны на некотором расстоянии. Видимо, медсестре не хотелось, чтобы ее узнали. Слева от меня сидел немец, справа – Габардин. Мы проехали всего несколько десятков метров и остановились у дома, в котором у меня знакомых не было. Я вздохнул с облегчением. Может быть, все не так уж плохо. Но вскоре оказалось, что арестовали Жака Петерса. Он тоже входил в нашу группу, но лично мы не были связаны. Как старший сектора, я сообщался лишь с командованием бригады. От Жака Петерса мне передавали через связного информацию о поездах, проходивших через Мол. В сообщениях Петерса, который служил машинистом на железной дороге, обычно указывались пункт назначения, груз и номер состава. Когда его втолкнули в машину, он посмотрел на меня и облегченно вздохнул, так как не знал меня.
Машины снова тронулись в путь. Габардин ткнул в меня пальцем.
– Бумажник.
Меня словно громом поразило. В бумажнике лежала не только фотография Боба Мастерса, канадца – первого переправленного мною летчика, – там находились также документы, ставившие под угрозу людей из моего сектора. Один раз в две недели организация выдавала подпольщикам по пятьсот франков под расписку – для отчетности. Эти расписки и хранились у меня в бумажнике.
Габардин – я так и не узнал его имени – рылся в моем бумажнике. Он вытащил оттуда лишь удостоверение личности и вернул мне бумажник. Я перевел дыхание. Необходимо быстрее отделаться от обличающих документов, пока мы не прибыли к месту назначения.
– А теперь заедем за твоей невестой,- сказал Габардин все так же спокойно и дружелюбно.