когда его спрашивали об этом, он хмурился и бормотал: «Куда мне!» И правда: никто ни разу не застал его пишущим, разве лишь за перепиской орденского Устава. Но рассказывать он любил. Слова и образы струились из его уст подобно источнику в расщелине скалы.
— Как похожи на кровь древесные соки — в апреле они разогреваются, и дерево, охваченное жаром юности, зеленеет. Но лишь они замерзнут — оно теряет листву и умирает. В них — его жизнь. Соки поднимаются от сумрачных корней к стволу, по нему — к вершине, а оттуда — по бесчисленным ветвям к небесному сиянью!
— Ты говоришь, Гио, что дерево для тебя — картина времени, чем же тогда будут его соки?
— Если в моей притче есть смысл, то соки — это кровь, передающаяся от отца к сыну, сила, которая нас ведет и заставляет действовать. Это наша общая судьба, но в то же время и судьба каждого — тот долгий мучительный путь, что проходит любая тварь от тьмы к свету.
— Кто тебе это сказал?
— Ночь. Ты удивлен? Я любил ее как женщину.
— Любая женщина коварна и опасна для спасения души. Вспомни о нашем Уставе.
— Та, о ком я говорю, — самая чистая и нежная. Сколько раз помогала она мне на этом пути.
— Как это?
— Она уносила меня от самого себя. В ее нежном пении я парил ночной птицей, перелетая с ветки на ветку; легко и радостно переходил я от прошлого к настоящему. Люди, жившие давным-давно, становились мне близкими.
— Но почему же, Гио?
— Потому что я забывал себя, и в этом забвении мое существо множилось. Теряясь в неизвестных мирах, я вновь обретал себя… Когда в моих родных местах улыбается новорожденный младенец, женщины говорят, что он вспомнил звезды. Так и ночь — будь благословенна ее тишина! — возвращает меня в это первородное состояние. Она открыла мне, что эта бездонная пропасть, где кипят миры, рождаются мерцающие звезды, эти бушующие бездны, что мы носим в душе, — единое мерило, зеркало для нас самих — все это звездное небо. Ночь окрылила мою душу…
Он продолжал свою мысль:
— Прошлое не есть груда остывшего пепла. Это цветок, раскрывающийся от нежного прикосновения. Это трепет сумрака в гуще леса, вздохи надежд и разочарований. Все, что было, миновало — не умерло полностью. Если мы любим тех, кто был до нас, то и они платят нам тем же. Они входят в нашу плоть и кровь. Они глядят на мир нашими глазами, радуются нашей радостью. И одиночество поэтому — тот же обман, что и время: порыв души сокрушает его. И прибавлял, прикрыв темные, сморщенные, как у льва, веки, обрамленные прямыми ресницами:
— Я возлюбил все, что было и могло быть, все, что я видел или мог видеть, и прежде всего моего брата, человека: лишь в нем доступно лицезреть нам образ Божий. Та же ночь внушила мне эту любовь…
Его слушали. Одетые в плащи тамплиеров с крестами цвета крови на плечах, они были охвачены единым духом, ясным и безмятежным, всецело преданные служению Господу. Обитель укрывали темные своды деревьев, но старый седобородый кудесник раскрывал пред ними двери в неведомые небесные миры. Тот, кто просил для себя нижайшую должность брата привратника при представлении командору! Тот, кто, оставив седло, принуждал себя к самым тяжелым и грубым работам — и в саду, и в кузнице, и в мастерских! Сперва все решили, что он избрал эту обитель из девяти тысяч подобных, рассыпанных по всему королевству, только потому, что здесь его знали, и он мог бы пользоваться известными правами. Оказалось же, что одна лишь верность двигала его выбором. С изумлением все увидели в нем смиренника тише воды ниже травы.
Именно своим смирением покорил он сердца братьев храмовников. Исповеди же его ценились оттого не менее. Эти рассказы врачевали души, измученные осенью жизни, согревали опустошенные сердца, поддерживая в них спасительный пламень веры. Ради захожего странника или уступая просьбам новичка ему случалось повторяться, что ничуть не мешало слушателям, разве лишь несколько притупляло их любопытство. Старожилы выслушали эти истории по двадцать и более раз — истории о бедном славном короле и о местной девушке Жанне, которую еще помнили в округе. Рассказы о ней никому не надоедали — все знали, сколь дорога была она ему и что в ней — его горе и радость, а в его беспечальном сердце образ ее в который раз отзовется слезой и улыбкой. Все знали, что, в конце концов, именно из-за Жанны — хоть он и был тамплиером — постучался Гио в двери этой обители…
— В то утро, — обычно начинал Гио, — я поднялся до зари и тронулся в дорогу. Не по своей воле! По пути из Нанта на меня напали двое разбойников, переодетых паломниками, — это были грабители из шайки Кокильи. Они оглушили меня и обобрали дочиста, и все это было бы не так уж и страшно, но они увели мою лошадь, что ввергло меня в бездну отчаяния. Сколько еще лье предстояло мне пройти!
Справившись с приступом горя и уныния — вполне простительными в моем положении, — я смирился со злой судьбой и вскоре нашел кров у виноградаря. Меня утешил глоток доброго старого вина, а потом сладкий сон в тепле сеновала. Так я и отправился ранним утром тою дорогой, что указал мне виноградарь. Про запас у меня имелась лишь горбушка хлеба да кусок сыра с бутылью вина, которыми снабдил меня этот великодушный человек.
На голове у меня была нахлобучена шапка, на плечах — плащ из грубой шерсти, на боку — котомка. Грабители оставили мне пояс и меч, хоть ножны были из доброй кожи с медными заклепками; они забрали только бирюзовый камень с наконечника, цвет которого напоминал мне небо Иерусалима и радовал глаз.
За весь день пути я не встретил ни души! На этих бесплодных землях, заросших чахлой травой и колючим кустарником волчьих логовищ, хозяйничала лишь тишина да проплывающие мимо облака. Эти облака, бегущие по небу над выжженной землей и каменистыми холмами, становились все темнее и мрачнее. Дождя не было, но ветер хлестал меня по щекам своим ледяным дыханием. Стаи ворон кружили тут и там над какой-нибудь падалью, или подстерегая гибель раненого животного, готовые тут же напасть и растерзать его. Я торопился. Из побега орешника виноградарь вырезал мне по росту гладкий и ровный посох. Я не привык к нему;