Надменно вздёрнув курносое лицо с редкой клочковатой бородёнкой, смотрел на посланца сурово.
Гонец, шагнув к Шемячичу, вынул из кожаной сумки письмо. Было то письмо не свитком, как у русских, а в квадратном пакете — на немецкий лад. Протянув пакет князю, сказал громко:
— Казак Никола, гонец его милости.
Василий Иванович вопросительно приподнял бровь, пакета не взял. Властно поведя рукой, велел принять одному из дьяков, что в сей момент оказался в шатре. Дьяк, взломав пять сургучных печатей, вынул из пакета лист.
Молча пробежал первые строчки, быстро глянул на подпись. Сказал тихо, с немалым подобострастием:
— От князя Михайлы Львовича Глинского к твоей милости, Василий Иванович.
Шемячич надулся индюком, проговорил важно:
— Чти.
Дьяк заговорил сладкогласно:
«Высокородному господину Василию Ивановичу Шемячичу, князю Новгород-Северскому. Кланяется тебе Михаил Львович Глинский, владетельный князь земель Туровских, пинских, мозырских, клеческих и иных. Иду с полками моими и воеводами, с огневым нарядом и многими людьми к тебе, князь, на подмогу. И будем, князь, город Минск промышлять совокупно, и с Божьей помощью тот город возьмём. А ты, князь, жди меня вскорости. И ради того нашего дела совершай всё гораздо. Князь Михаил Львович Глинский».
Василий Иванович, побледнев от обиды и гнева, спросил сипло:
— И это всё?
— Всё, господине, — робко пролепетал дьяк, прекрасно понимая, что двоюродный брат московского царя ни за что не стерпит, чтобы ему писали нечто подобное. Опытный в делах, он увидел в письме Глинского многое, что уязвляло Василия Ивановича в самое сердце. Шемячича Глинский именовал только новгород-северским князем, тогда как себя именовал со многими титлами. И писал Шемячичу не как равному, но как подчинённому себе человеку, упрекая в беспомощности и заявляя в гордыне:
«Иду к тебе, князь, на подмогу».
И далее, как некий король или же великий князь, хвастливо писал: «с полками моими и воеводами», а ведь на самом-то деле воевода в его войске был всего один — он сам, князь Михайла.
Еле повернув голову в сторону дьяка, Шемячич зло и отрывисто произнёс:
— Письма князю Михайле не будет.
И с прищуром, сверху вниз глянув на гонца, проговорил с великой надменностью:
— Скажи князю Михайле: брат мой, Великий князь Московский Василий Иванович, велел мне быть под Минском большим воеводой. И я волю брата моего сполняю, как мне Бог помогает. Иных советчиков да помощников мне не надобно. А если брат мой, Василий Иванович, какого служилого человека ко мне пришлёт, то я того человека под начало к себе приму, как о том брат мой мне повелит.
И встав, гонцу рукою махнул: иди же, поезжай к своему господину не мешкая.
Между тем от Бреста к Слониму быстро двигался с большими силами Сигизмунд Казимирович. Он шёл строго по прямой — кратчайшей дорогой на северо-восток, ища брани с мятежниками.
На Троицу, 11 июня, Сигизмунд вошёл в Слоним. Глинский, узнав, что король почти рядом, всего в ста тридцати вёрстах, учинил последний приступ. Однако и осаждённые, каким-то образом проведав, что подмога близка, держались стойко и, множество наступавших до смерти побив, город отстояли.
На другой день приехал сначала к Василию Ивановичу и затем к Михаилу Львовичу государев воевода Юрий Иванович Замятин.
— Надобно вам из-под Минска отходить, — сказал он и Шемячичу и Глинскому. — Государь велел всеми силами встать под Оршею и тот город промыслить во что бы то ни стало. Ныне там и Яков Захарьич, и Даниил Васильевич — великие воеводы стоят со многими силами.
Михаил Львович представил, как идёт он к Орше, всё дальше на восток от родных мест, как всё более тают его силы, ибо бегут обратно в свои припятские деревеньки все те его нынешние сторонники, какие ещё надеются на королевскую милость. Представил и то, как прибывают силы у Сигизмунда, ибо из освобождённых им от осады городов вливаются в его армию их гарнизоны.
И впервые понял — война проиграна.
Сигизмунд Казимирович, пройдя Минск, 13 июля встал лагерем возле Орши на виду у своих противников.
— Ох грехи наши тяжкие, — вздыхал первый воевода Яков Захарьич, — силён супостат, страх как силён!
Михаил Львович и сам это видел, и как опытный военачальник, понимая, что открытый бой может закончиться победой противника, всё же досадовал на осторожность и нерешительность московских воевод.
Глинский в трудные минуты в решениях своих был скор — иначе давно бы уже не сносить ему головы. Поразмыслив недолго, решил: нужно уходить. Потому что сколь московские воеводы ни бились, а толк — вот он: запятил их король за Оршу.
А ну как перейдёт он Днепр, что тогда?
И в ночь на 14 июля Михаил Львович велел закладывать подводы, собирать скарб, готовиться к отъезду. За себя при войске оставил Андрея Дрозда.
Утром распрощался с немало изумлёнными воеводами, но кто бы посмел его задержать? — вольный человек, и государю добре известен, потому безо всякого замешкания был отпущен с честью, да и был таков.
14 июля 1508 года для Михаила Львовича война кончилась, начиналось нечто новое, но что судьба несла ему — он не знал.
Михаил Львович сел один в большую карету, запряжённую шестериком, и велел трогать.
Ехал, забившись в угол, злой на весь мир, не желая никого видеть. Близко к полудню возле оконца показался незнакомый всадник, богато одетый, на коне чистых кровей.
Михаил Львович опустил стекло, чуть высунулся из оконца.
— Кто таков?
— Фёдор Степанович Еропкин, господин.
— Не знаю такого.
— От великих государевых воевод Якова Захарьича да Василия Ивановича по велению Великого князя Московского отряжён к тебе в пристава.
Глинский недовольно засопел — воевод о том не просил. Однако по московским обычаям пристав — не караульщик и не соглядатай, а как бы присланный ему в услужение — дорогу показывать, ночлег обустраивать, всякие докуки и помехи именем государя устранять.
— Будь здоров, Федец, — буркнул Михаил Львович, — не надобен ты мне сейчас, — и забился обратно в карету.
«Начинается, — подумал Михаил Львович — начинается татарщина. Ещё до моих вотчин в три раза ближе, чем до Москвы, а уже князь Василий руку свою ко мне протягивает. Пристав! Название-то такое недаром: пристав, значит, приставлен смотреть, стеречь, следить. «Отдать за пристава» у московитов значит под стражу отдать. Вот и у меня появился пристав, да не какой-нибудь — свой собственный! Не от кого-нибудь — от самого Великого князя Московского!»
Еропкин зло дёрнул поводья, поскакал обратно. Не знал Глинский, что дали ему в пристава не малого служебного человека, а сына боярского, близкого к государю. Ещё при покойном царе Иване Васильевиче ходил Еропкин с иными многими ближними людьми с государем в Новгород. В прошлом году, как ходили на Литву, был он послан под Смоленск из Дорогобужа вместе с окольничим и воеводой Иваном Васильевичем Шадрой и шёл у него не простым воином, а головой полка левой руки. И не помнил уже, когда называли его Федцом, даже бояре иначе как Фёдором не звали, а прочие уважительно величали и по отчеству: Фёдор Степанович.
«Загордился, немец, ой закичился, зачванился, — зло подумал Еропкин, отскочив от кареты. Ну да Москва — не Вильна, а Василий Иванович — не литовский король. Он те спесь-то быстро сшибёт».
Отъехав назад, где поотстав двигались его люди, пристав крикнул сердито:
— Офанасей, а ну живей ко мне!
Афанасий — правая рука Фёдора Степановича — подлетел прытко, в глаза глянул с превеликою на всё готовностью.
— Скачи, Офанасей, к Якову Захарьичу, скажи — Фёдор-де Степанович колымагу просит прислать, да чтоб поприглядней колымага была, и лошади чтоб были добрые. Да не мешкай, чтоб ко полудню нагнал!
В полдень Еропкин пересел в колымагу. Ехал от обоза отдельно, знался только со своими людьми, с родичами и слугами Глинского словом не перемолвился.
Глинский тоже никакого внимания на пристава и на людей его не обращал, тем более что ехали пока что по литовской земле, а здесь московский пристав даже кочкой на болоте не был, так себе — тьфу.
Ехали быстро — а ну как учинит Сигизмунд над москвитянами одоление? Что тогда?
Ночлеги были короткими. В деревнях не останавливались, гнали к Стародубскому княжеству.
Места были безлюдные, пустые.
Только плескалась вода на бродах да тарахтели под колёсами бревенчатые настилы, мосты да гати через Проню, Сож, Волчас, Беседь, Суров, Ипуть и многие иные реки и речушки.
Приближался московский рубеж.
Когда засинела впереди речка Судость, а на другом её берегу стали видны маленькие ещё чёрные избёнки нелепого и грязного городишки Почепа, карету Глинского обогнала колымага Еропкина.