Урожай с Марфиного огорода пропал, то есть пока она окопы рыла, урожай сняли и умыкнули. Кто своровал, она знала — хозяйка, в подполе дома которой Марфа хранила на зиму овощи.
— Не отдашь, — заявила ей Марфа, — спалю! У тебя же корова! А у меня пять ртов и еще один на подходе. По карточкам мизер получаем.
Тетка была не из пугливых, но жадная до крайности, бездетная, проживала вдвоем с мужем, якобы инвалидом, на войну не призванным. К ее дому тянулись люди с Крестовского покупать продукты за неимоверные деньги, за драгоценности.
По лицу злой Марфы тетка поняла — спалит, и выволокла два мешка: один с картошкой, второй с капустой и брюквой. Хоть что-то, то есть немалое подспорье.
Марфа отличалась от большинства ленинградцев: старых петербуржцев и тех, кто из селян быстро превратился в горожан, привыкших к тому, что тепло и вода сами приходят в дом, что в магазинах на витринах и прилавках продукты лежат. Сибирская закваска Марфы, давно покинувшей село, никуда не делась: рассчитывать нужно только на себя. Ни на правительство, власти, на участкового или пожарного инспекторов, на доброго дядю или царя небесного. Только на себя! И ты обязана жилы рвать, чтобы семейство не погибло зимой.
Камышиным Марфина беличья суетливость и запасливость поначалу казалась нелепой, они даже подозревали Марфу в некоем повреждении ума.
Однако в середине сентября, когда кольцо Блокады уже сомкнулось, Александр Павлович, теперь редко бывавший дома, приехал, вытащил из кармана пальто узелок — носовой платок с тремя горстями пшенной крупы:
— Все, чем могу вас порадовать. Марфа, у тебя ведь припасены продукты?
— Дык кое-что.
Она насупилась, испугалась, что Камышин попросит отстегнуть для кого-то.
— Умница! — Он обнял ее, но без чувственности, а только с человеческой благодарностью. — Ты у меня большая умница! Корми их минимально. Тебе понятно, что такое «минимально»? Экономно, чуть-чуть, только чтобы ноги не протянули. Идет страшный голод. Никому про это не говори, только сама знай: мы в осаде, в городе нет хлеба, и возможности его доставить тоже нет. Поняла?
— Дык уяснила.
Камышин был из узкого круга лиц, которые представляли, какое страшное испытание надвигается на ленинградцев. В этот круг он попал, благодаря знакомству с наркомом торговли РСФСР Дмитрием Васильевичем Павловым — другом его, Камышина, старшего брата, репрессированного в затухающем на репрессии тридцать девятом году.
Павлов, направленный в Ленинград Государственным комитетом обороны, разыскал Камышина, вызвал в Смольный, сказал, что надеется на него как на верного партийца. Они должны заняться вопросами продовольствия.
Камышин вспылил:
— Я инженер! Мое дело сейчас танки и снаряды на фронт поставлять. А за станками стоят сопливые подростки-школьники, девчонки болванку поднять не могут. Видели бы вы, как они стараются! По двенадцать часов в цеху…
— Ты на меня не ори, Саша! Ты мне не тычь героизмом! — Дмитрий Васильевич покраснел, сдерживая собственное желание заорать. — У нас вся страна сейчас — один сплошной героизм. Этот великий город, — развел руками и потыкал в пол, — погибнет, уже погибает от голода!
— Потому что сгорели Бадаевские продовольственные склады?
— Нет. Там хранилось всего три тысячи тонн муки и две с половиной тысячи тонн сахара. Это на полтора дня муки и на три дня сахара. Ленинград всегда жил с колес — привезли, съели. Тут нет запасов. Понимаешь, ослиная голова? Нет запасов продовольствия! И миллионы людей! А ты мне про танки и снаряды. Слушай меня внимательно. Я создаю специальные отряды, которые пропашут весь Питер от чердаков до подвалов, от заброшенных складов до вагонов на запасных путях в поисках того, что можно принимать в пищу. Для руководства этими отрядами мне нужны верные командиры-ленинцы. Я на тебя рассчитывал.
— Что нужно делать? — поднялся и спросил Камышин.
Их команды разыскали восемь тысяч тонн солода на пивоваренных заводах, пять тысяч тонн овса для лошадей в интендантстве и четыре тысячи тонн хлопкового жмыха в порту. Жмых считался непригодным для еды, им печи корабельные топили. Хлопковый жмых содержал ядовитое вещество — госсипол. Дмитрий Васильевич Павлов усадил питерских ученых за исследования: ищите, как хлопковый жмых можно обеззаразить. Ученые обнадежили: при высокой температуре госсипол разрушается.
Камышин подбросил идею: за долгие годы на стенах мукомолен, на потолках осела и припечаталась мучная пыль. Это ведь тоже съедобное. Соскребли стены и потолки, вытрясли каждый завалявшийся мешок — хоть горстки, да выбили.
Мужики, водолазы и просто добровольцы, что поднимали из ледяной воды с затонувших на Ладоге барж мешки с зерном, навеки потеряли здоровье. Подыхали, но поднимали.
Камышин никогда подобного не видел и не предполагал в людях подобной жертвенности. Он, натуралист, технарь, отчасти циник, всегда считал, что неразумное большинство аморфно, что его нужно привести к благоденствию (приведут избранные, вроде него самого) по мере промышленного развития. Прогресс техники был для Камышина религией.
А теперь ему, очумелому от голода, усталости и бессонницы, подносят к губам оловянную кружку:
— Примите, Александр Павлович! Наболтали из того, что по земле на складе наскребали. Грязь осела, но еще тепленькое, пейте! Только вот какая загвоздка. Кони-то наши пали, их пилят-режут сейчас жители. Страх смотреть, а отогнать бессовестно. Кони-то неспособные уже были обоз вести. Грузовиков, случай, не предвидится?
— Нет. Впряжемся сами. Помните куда?
— Известно, в пекарни.
Все, что они находили, свозилось в хлебопекарни. Домешивалось к настоящей муке. Ее становилось все меньше и меньше, а люди, отоваривавшие карточки, стояли в очереди по многу часов. Люди умирали от голода.
Первыми — дети и старики. Из детей первыми — мальчики, из пожилых — мужчины. Девочки и старухи почему-то дольше тянули.
Камышин, истощившийся до скелетности, уставший до обмороков, был свидетелем, как Павлов расцеловал в губы Николая Смирнова — технолога, придумавшего заменитель масла, которым смазывали формы для выпечки хлеба. Благодаря этому изобретению ежедневный расход жиров уменьшился на две тонны.
Самому Камышину недостало порыва так же горячо поблагодарить командира отряда, обнаружившего в ленинградском порту две тысячи тонн бараньих кишок. Из них стали варить отвратительного вида и запаха студень, который выдавали по карточкам вместо мяса.
В ноябре, перед возвращением на завод, Александр Павлович договорился, и Настю, хотя схватки еще не начались, взяли в роддом. Это была большая удача, потому что в роддоме нормы кормления были чуть выше, чем по карточкам для иждивенцев. Кроме Камышина, в эту категорию попадали все: Марфа, Петр, Елена Григорьевна, Настя, Степка. Настя пролежала в роддоме две недели — одну до родов и вторую после. Мальчика, не иначе как на старых материнских запасах набравшего в утробе три с лишним килограмма, назвали Ильей, зарегистрировали прямо в роддоме.
— А Митяй хотел Иваном сына назвать, — вдруг вспомнил Степка, когда мать, навещавшая Настю, вернулась домой.
— Что ж ты молчал, ирод! — всплеснула руками Марфа.
— Да какая разница? — Степка предусмотрительно присел и закрыл голову руками — мать сейчас начнет оплеухи отвешивать.
— Тебе нет разницы! — кружила вокруг него Марфа. Не ногами же пинать ребенка? — Тебе, каторжнику, переселенцу, наплевать на завет брата, который на войну ушел? Как теперь переписывать, варнак?
— Чего переписывать? — из-под локтя проговорил Степка. — Илья даже лучше. Илья Муромец. А Иван — дурак!
— Тут только один дурак, ты! — Марфа села на кровать, придавив больную ногу мужа. Его гыгыканье из веселого перешло в обиженное. — Два дурака, — бросив злой взгляд на Петра, поправилась Марфа. — Отца твоего забыла.
На ноябрьский праздник дополнительно к карточкам детям выдали по двести граммов сметаны и по сто граммов картофельной муки. Взрослым — по пять соленых помидоров. Марфа с ложечки, как маленькому, дала Степке попробовать сметаны. Остальное — Насте, она теперь кормящая.
Марфа шла по сугробам в роддом и плакала, варежкой вытирала щеки. Не от мороза плакала. Градусов десять-пятнадцать — это не мороз. Каково видеть своего ребенка, обсасывающего пустую ложку, неотрывно глядящего на баночку со сметаной как на вожделенное чудо! И все-таки ее сынка молодец! Хороший мужик будет. Сглатывал нервно, на баночку таращился, но когда мать сказала: «Насте отнесу, она теперь кормящая», — Степка хоть и не закивал согласно, сопротивляться не стал, не заплакал, только подбородок у него мелко-мелко трясся, зубы о ложку дробь отбивали. Сын не то, что отец. Петр ему, конечно, отец не настоящий, а по общему мнению.