Еврейский дом ни одной черточкой, деталью обстановки, обликом обитателей не походил на ее родной сибирский дом, и все-таки Нюраня словно побывала дома, вернее — у своих.
Прощание было скомканным, на улице требовательно сигналил автомобиль. Хозяева, «оруженосец» Матвей Ильич, доктор Шендельс, опиравшийся на палочку, сгрудились в сенях… то есть в коридоре и смотрели на Нюраню с благодарностью и непонятной надеждой.
Неожиданно для себя она подняла руку и перекрестила их:
— Храни Господь! Тобою народ богоизбран.
Ее, неверующую в Бога материалистку, этот жест, это выступление, отдающее театральностью, смутило. Развернулась и побежала.
— Чего тебе у жидов понадобилось? Чего ты у пархатых делала? — зачастил Емельян, едва тронулись с места.
Когда муж нервничал, нижняя губа его, влажная и жирная, выворачивалась и, казалось, с нее начнет капать тягучая мутная слюна.
— Чем тебе евреи не угодили? — спросила Нюраня. — Тебе лично или твоим близким, друзьям? Родных у тебя нет, а друзья только по выгоде. И все-таки?
Он умел или научился на своих холопских должностях не отвечать по сути вопроса, а выдвигать собеседнику претензии. Завелся с полуоборота: Нюраня никудышная мать, плохая хозяйка, он-де жилы рвет, все в дом, все в дом, а она, транжира, не ценит его героических усилий.
Иногда помогало представить, что в ушах восковые затычки.
«Я его не слышу, мне в уши со свечек полили», — сказала себе Нюраня и стала играть пальцами. Сцепляла их в замок, разжимала, гладила друг о друга ладони, круговыми движениями, точно с мылом под краном мыла перед операцией, вертела.
Доктор Гильман во время чудного застолья несколько раз касался ее рук: будто случайно, в ораторском угаре. И каждый раз она чувствовала нежное приятное покалывание. Когда уж совсем от смеха обессилила, когда критичность материалистическая куда-то пропала, сама взяла его ладони в обхват. Тайно, под столом. Они под скатертью, прилюдно и секретно одновременно, точно грех творили. Но это был грех праведный, честный. Если бы верила в ненаучные бредни, то сказала бы, что от старого еврейского врача ей перетекала волшебная сила.
— Чего ты все чешешься? — спросил муж. — Нахваталась еврейской заразы?
Нюраня повернула к нему голову: поросячья харя, оттопыренная губа… И это ее муж.
Роженица, которую вместе с чемоданом волокла Нюраня, заверещала:
— Ой! Из меня! Льется! Простите! Кажется я…
Нюраня бросила чемодан, присела, захватила в горсть жидкость, что текла по ногам женщины, понюхала:
— Воды родовые отходят. Хорошие воды, без гнили. Ребенок там не обосрался, не наглотался и, теоретически, у нас еще есть время. Только бы после отхода вод потуги сразу не начались.
Время было нужно, чтобы найти хоть какую-то помощь. Улица была мертва. Куряне несколько дней назад строили баррикады на окраинах. Баррикады могли бы сдержать пехоту, но против танков были бессильны. Сейчас жители попрятались в подвалах, поди достучись к ним.
— Э-э-э! Ры-ы-ы! — зверски, утробно, задрав голову к небу, зарычала роженица.
Она походила на животное. Медведицу, корову, лосиху или прочее млекопитающее, обезумевшее от боли и от неспособности справиться с мощью, которая рвется изнутри. Это и есть потуги.
Надеяться на постороннюю помощь не приходится. Первая потуга — еще не роды. Нюраня забежала за спину женщины и тычками погнала ее в подворотню.
Прекрасное место: каменная арка, устоявшая при обстрелах и бомбардировках. Привалить женщину к стене, задрать ей одежду, стащить белье и орать:
— Колени не сдвигай! Меня слушать! Колени сдвинешь, задавишь ребенка! Шире, шире ноги!
А самой сгонять за чемоданом, вскрыть его в поисках каких угодно тряпок.
Тряпки были. Нечто шелковое с кружевами. Подстелить, держать растопыренными ладонями, потому что обязательно при потугах роженица испражнится, а ребенка хорошо бы не измазать в кале материнском. Когда потуги, из тебя исходит все — от гланд.
Орала Нюраня по привычке и для профилактики. Женщины, особенно первородящие, ошалев от боли, себя не помнят. На их крики: «Не могу больше! Убейте меня!» — никакие: «Потерпи, миленькая!» — не действуют. Они беснуются, мешают и ребенку, и акушерке. Действуют только крик и угрозы.
Еврейка рожала молодцом, в кровь искусала губы, но послушно выполняла команды Нюрани, которой более не пришлось насылать на ее голову проклятия.
Родился мальчик. Закричал сразу, то есть несколько секунд прочихался и давай ротик раскрывать в требовательном птенячьем писке. Лучших родов не придумаешь.
Младенец был в сероватой пене слизи, которая даруется для гладкого прохождения по материнским родовым путям, и в разводах материнской крови. Рвясь на свет, младенец ранит тело матери, как полосует десятками мелких лезвий.
— Что с ней? — вытянув шею, испуганно спрашивала женщина. — Почему она в пене, в крови?
Обычные вопросы первородящих.
— По кочану, — ответила Нюраня, у которой не было сил на объяснения. — Не она, а он. Сын у тебя. По первым признакам вполне здоровенький.
Нюраня положила ребенка на грудь матери, и лицо той мгновенно преобразилось. Выражение это не описать. Художники, рисующие мадонну и дитя, и не пытались. Это видели только акушерки.
Пуповина была длинной, и как только младенец не намотал ее на шею?
Обвитие пуповиной — следствие непосильного труда беременных — проклятие акушерок. Он в матери жив, а, пока ты его вытаскиваешь, петля под головкой затянулась.
Нюраня смотрела на них: мать и новорожденное дитя — в грязной подворотне два неимоверно счастливых существа. То есть одно счастливое, а второе не ведает, как ему повезло. Родилось под канонаду боя у кирпичного завода.
Большинство людей на вопрос, ради чего они живут, бывают ли у них минуты абсолютного блаженства, пожмут плечами и с ответом быстро не найдутся. Нюраня совершенно точно знала, что существует ради таких вот мгновений. Видеть лицо матери — несколько минут назад это была корчащаяся от боли, проклинающая всё и всех женщина, а теперь оглушенная счастьем мать. Слышать требовательный плач родившегося нового человека — сейчас он сморщенный чумазый пупс, а когда-нибудь превратится в красивую девушку или в статного парня. Коллега, педиатр, как-то призналась Нюране, что не смогла бы работать в родовом зале. Выдерживать эти представления — это же стальную психику надо иметь. Да, отчасти представление — героини разные, а ты, режиссер, та же самая. И орешь на бедных мучающихся женщин, и собственные нервы на пределе. После трудных родов мокрая с головы до пяток, хоть выжимай одежду. Зато потом ни с чем не сравнимая благодать.
— Ты не очень-то расслабляйся, — предупредила Нюраня роженицу. — Мне еще послед принимать. Устроишь кровотечение — я тебе голову сверну, чтоб сама не мучилась и меня не извела.
Эти предупреждения были напрасны и абсурдны, от воли женщины последний этап родов не зависел. И Нюраня никогда не бросила бы истекающую кровью роженицу.
— Я постараюсь, — бормотала женщина, не в силах оторвать взгляда от ребенка.
Его не было на свете еще несколько минут назад, а теперь она держит сына в руках, рассматривает… Нет войны, эвакуации, потери любимых родных, нет звуков приближающегося боя… Только она и сын…
Пуповина затихла, не пульсировала. Нюраня перевязала ее куском оторванных кружев у пупка младенца и в десяти сантиметрах выше.
— У тебя есть в чемодане нож, ножницы, что-нибудь острое? — спросила Нюраня.
— Что? Как? Простите? — Женщина на секунду оторвала взгляд от ребенка, которого прикрыла от холода полой пальто. И тут же снова на него уставилась. — Я не знаю. Он прекрасен, правда?
— Не грызть же мне пуповину, — бормотала Нюраня, роясь в чемодане. — Подобного в моей практике еще не было. Хотя мужики, принимавшие роды у жен в поле, именно так поступали.
Ничего острого не нашлось, пришлось грызть.
Нюраня волокла их на своем пальто: роженицу, ребенка и чемодан. Скрючившись, тянула за рукава, еврейка помогала, отталкиваясь от земли пятками. Твердила слова благодарности, извинялась за доставленные хлопоты.
— Заткнись! — просипела ей Нюраня. — Хлопоты! Фото ей дороги! Я сейчас тут сдохну к едреной… Господи, даже ругательства все забылись. У меня прозвище Сибирячка. — Нюраня говорила по слогам, задыхаясь. — Не расслабляй меня своим нытьем интеллигентским. Я только на злости держусь. Нас, сибирячек, если разозлить, то мы ледоход на Иртыше остановим или начнем его.
— Мой дядя, старый большевик, жил в Сибири.
— Ты мне еще скажи, что его звали Вадим Моисеевич.
— Его именно так звали — Вадим Моисеевич Ригин.
— Это уж было бы совсем как в кино. Сучи пятками-то, сучи!