У воробья была своя жизнь, и особенно у воробья коломенского, который живёт в одноэтажном деревянном доме.
Но Александр Третий (я это понял потом) был человек умный, не набитый придворной спесью. Я потом уже узнал, что он просил, например, своего брата Алексея «сделать Ники мужчиной». И, вводя в свою семью меня, он умышленно выбирал мальчишку с воли, чтобы приблизить к этой воле птиц экзотических, ибо, собираясь царствовать, собираясь управлять людьми, нужно уметь ходить по земле, нужно позволять ветрам дуть на себя, нужно иметь представление о каких-то вещах, которых в клетку не заманишь. На больших высотах дышат так, а внизу – иначе.
И вот однажды в саду, во время дружеской болтовни, Ники расспросил меня про Коломну: что такое Коломна? Где она находится и подчиняются ли дедушке тамошние люди?
Я рассказал всё честно и откровенно.
– А что ты делал в Коломне? – спросил Ники.
Несмотря на дружбу, на одинаковый возраст, на склонность к шалостям, я своим детским инстинктом чувствовал снисходительное к себе отношение, как к бедному родственнику, которого пока что терпят, а потом прогонят и скоро забудут. Потом уже, в зрелые годы, я осознал свою аничковскую жизнь и понял, что тайна династий заключается в том, что они несут в себе особенную, я сказал бы – козлиную – кровь. Пример: если вы возьмёте самого лучшего, самого великолепного барана и поставите его во главе бараньего же стада, то рано или поздно он заведёт стадо в пропасть. Козлишко же, самый плохонький, самый шелудивенький, приведёт и выведет баранов на правильную дорогу. На земле много учёных, но никому в голову не приходило изучить загадку династий, козлиного водительства, ибо таковая загадка несомненно существует. И ещё другое ибо: стада человеческие, увы, имеют много общего со стадами бараньими. Я имею право сказать это, ибо едал хлеб из семидесяти печей.
И когда Ники, этот козлёнок, поправляя меня в пении, повелевал мне не ошибаться, он смотрел на меня такими глазами, которых я нигде не видал, и я чувствовал некоторую робость, совершенно тогда необъяснимую, как будто огонёк прикасался к моей крови. И теперь этот Ники спрашивает меня же о вещах, которые я прекрасно знаю и которых он не знает. Это был клад, с которым можно было взять реванш. Я почувствовал вдохновение и ответил:
– В Коломне я был представлялыциком.
Райский птенец был озадачен, что и требовалось доказать.
– Что такое «представляльщиком»? – спросил он.
На цирковых афишах часто пишут: «Чтобы верить, надо видеть». Эта фраза всегда ласкала моё воображение, и на этот раз я имел удовольствие её повторить.
– Чтобы верить, надо видеть.
– Ну где же это я увижу? – сказал жалобно Ники. – Не в саду же этом?
– В саду этом ты ничего не увидишь, – ответил я.
– Ну покажи, Володя, покажи.
И тут я почувствовал, что бездомный бедный воробей имеет свои преимущества.
– Я показал бы, да ты всем расскажешь.
– Никому не скажу, Володя.
– Побожись.
У нас в Коломне был такой статут: когда вам говорили: «побожись», вы должны были гордо и презрительно ответить: «к моей ж… приложись». Но кому в голову могло прийти требовать исполнения этих статутов в дворцовой обстановке, и я ограничился только гордой и загадочной улыбкой.
– Я буду побожись, – сказал печально Ники, явно не знавший слова «божиться».
– Скажи: убей меня Бог, что не скажу.
– Убей меня Бог, что не скажу.
– Ни отцу, ни матери, ни тинь тилили, ни за верёвочку.
– Ни отцу, ни матери, – и тут Ники запнулся: дальнейших хитросплетений, как я, впрочем, и ожидал, он выговорить не мог. И я гордо усмехнулся такой беспомощности.
– Ладно, – сказал я, идя на уступки. – Но помни: если обманешь, то Бог с корнем вырвет ноги. Понял?
– Понял, понял, – лепетал Ники, едва ли что-нибудь понимая.
Теперь, на склоне лет, я, вспоминая дворцовую жизнь, начинаю понимать, какой это ужас, когда ребёнку вбивают в голову четыре языка, четыре синтаксиса, четыре этимологии[111]. Какая это путаница, какая непросветная темень!
– Ну вот, – сказал я, – теперь смотри.
Я пошёл за толстое дерево, сломил небольшую ветку и, опираясь на неё, как на трость, вышел, пьяно качаясь. Сделал снисходительный жест почтеннейшей публике, помахал на себя ладонью, как веером, и баском спел:
Шик, блеск, иммер элеган[112]
И пустой карман,
Ах, простите, госыпода,
Я сегодня пьян…
Дело в том, что в Коломну время от времени приезжал какой-то полотняный балаган, который мы звали комедией и куда на стоячие места нас пускали за три копейки. Я воровски экономил на маминых покупках эти три копейки, пробирался в стоячие места, садился верхом на острый забор и, не замечая страданий от этой позиции, жадно, запоем впивался в «парфорсное» представление[113]: Бог с младых ногтей моих благословил меня любовью к театру. Я всех знал: и шпагоглотальщика Вольдемара, и артистку шаха персидского трапезистку Мари, и трёх учёных собак, клоуна Шпильку и куплетиста Этьена. Теперь я думаю, что в этом Этьене были какие-то проблески таланта. Я бредил им, я видел его во сне, я следил за ним, когда он в свободные минуты выходил из балагана и неизменно направлялся в трактирное заведение. Перед стойкой он делал молчаливый жест, и там уже знали, что нужно. У Этьена слезились глаза, и они казались мне самыми прекрасными мире. У Этьена была грязная шёлковая двубортная жилетка, и она казалась мне с королевского плеча. Когда он пел: «Если барин при цепочке, эфто значит без часов» – он вынимал из жилетного карманчика цепочку, и на ней действительно часов не оказывалось, и это имело дикий успех, ибо в этом было презрение к барину.
Если барин при калошах,
Эфто значит без сапог…
В кабаке, за три копейки, Этьену давали маленький, зелёного толстого стекла стаканчик, и Этьен, как-то особенно вкусно, брал его на ладонь, долго и молча вдыхал аромат сивухи, всячески отдалял момент наслаждения и вдруг вскрикивал: «Запаливай!»
В дворцовом саду этим волшебным Этьеном был я, маленький Володя, но моя почтеннейшая публика в лице Ники понятия не имела, что такое шик, блеск и в особенности иммер элеган (впрочем, последнего я и сам не знал). Ники не понимал символизма «пустой карман» и что такое «пьян».
– Но у меня тоже пустой карман, – недоуменно говорил Ники, выворачивая свой карманчик.
– Да, – учительствовал я. – Карман пустой, но, если ты попросишь своего папу, он тебе может двадцать копеек дать.
– А что такое двадцать копеек? – продолжал вопрошать Ники.
– Фунт карамели можно купить, – выходил я из себя.
– А что такое «пьян»?
Я прошёлся по лужайке, покачиваясь.
– Вот что такое «пьян», – объяснял я. Ники тоже прошёлся покачиваясь.
– И я пьян? – спросил он.
– Конечно, пьян, но ведь всё это понарошке.
– Как это понарошке?
– Так, понарошке. А чтоб было всамделишнее, нужно водку пить.
– Какую водку?
– Так, горькая вода есть такая.
– А зачем же пить горькую воду?
– Чтобы запаливать.
– А ты пил?
– Нет.
– Почему?
– Потому что мама выдерет.
– А-а… – с почтением протянул Ники, потому что он знал, что такое «выдерет».
Дружеская беседа затянулась. Перешли на самую соблазнительную вещь: табак.
– А ты пробововал курить? – спросил Ники.
Я почувствовал ошибку в слове «пробовать», но смолчал и ответил:
– Пробововал.
– Ну и что же?
– Да ничего.
– Мне страшно покурить хочется, – сказал Ники.
– А вот сопри у отца папирос и покурим.
Весь дворец знал, что турецкий султан прислал Александру несколько картонок папирос, но все они были заперты под замок. Пришлось посушить на солнце лопух и тонко нарезать его ниточками. Потом догадались набрать окурков в пепельнице, крошили их в газетную бумагу, сворачивали, но выходило плохо: один конец толстый, другой – тонкий. Но это уже было опасно. Нюхали друг друга изо рта, не пахнет ли табаком? И потом, по коломенскому рецепту, жевали сухой чай. Это отбивало запах. Но если император Николай Второй был исправным курильщиком, то в этом были и мои семена.
Шалун он был большой и обаятельный, но на расправу – жидок. Я был влюблён в него, что называется, по-институтски: не было ничего, в чём бы я мог отказать ему. И когда Александр ловил нас в преступлениях, я всегда умолял его:
– Ники – не виноват.
– Ты не виноват? – спросил однажды Александр.
– Я не виноват, – ответил Ники, прямо глядя в глаза.
– Ах, ты не виноват? – рассердился Александр. – Так вот это тебе лично, а это – за Володю.