Шалун он был большой и обаятельный, но на расправу – жидок. Я был влюблён в него, что называется, по-институтски: не было ничего, в чём бы я мог отказать ему. И когда Александр ловил нас в преступлениях, я всегда умолял его:
– Ники – не виноват.
– Ты не виноват? – спросил однажды Александр.
– Я не виноват, – ответил Ники, прямо глядя в глаза.
– Ах, ты не виноват? – рассердился Александр. – Так вот это тебе лично, а это – за Володю.
– Почему за Володю? – со слезами спрашивал Ники, почёсывая ниже спины.
– Потому что Володя за других не прячется. Володя – мальчик, а ты – девчонка.
– Я не девчонка, – заревел Ники. – Я мальчик.
– Ну, ну, не реви, – ответил отец и в утешение дал нам по новенькому четвертаку[114].
Вспоминаю, как иногда, выезжая, например, в театр, родители заходили к нам прощаться. В те времена была мода на длинные шлейфы, и Мария Феодоровна обязана была покатать нас всех на шлейфе и всегда начинала с меня. Я теперь понимаю, какая это была огромная деликатность – и как всё вообще было невероятно деликатно в этой очаровательной и простой семье.
И потому я горько плакал, когда прочитал, что Николай Второй записал в своём предсмертном дневнике: «Кругом – трусость и измена»[115].
Но… этого нужно было ожидать.
Мы малодушны, мы коварны,
Бесстыдны, злы, неблагодарны;
Мы сердцем хладные скопцы,
Клеветники, рабы, глупцы…
Д. Вонляр-Лярский
ГРЕХ У ДВЕРИ (Петербург)
РОМАН
ПРЕДИСЛОВИЕ
покойного великого князя Александра Михайловича к американскому изданию
Уверенно предлагаю эту русскую книгу иностранному читателю. Не будучи литературным критиком, не берусь судить о вложенном в неё чистом художестве. Но если исторический роман – зеркало жизни, повёрнутое назад, то в данном случае задача выполнена. Отражение безусловно правдиво. Принадлежа сам к поколению, переживавшему трагический эпилог императорской России, я могу свидетельствовать о точности автора в освещении недавнего скорбного прошлого.
Затронутые события ещё не отошли как будто в историческую даль. Некоторые из тогдашних деятелей живы посейчас; о других; умерших, так свежа память. Тем не менее это прошлое – история. Нас отделяет от него пропасть; отнестись к нему с беспристрастием историка – не только право, но и долг бытописателя. Лицемерие или малодушие некоторых из оставшихся очевидцев не могут быть ему помехой. Потомкам надо знать, что было. Автор не заслуживает упрёка, хотя бы правда его и казалась иной раз беспощадной.
Читая лекции в Соединённых Штатах, я часто наблюдал, как настораживается аудитория при всяком упоминании о России последнего царствования. Мои американские друзья неоднократно спрашивали, что бы я посоветовал им прочесть для лучшего уразумения нашей отечественной катастрофы. Каждый раз я не знал, что ответить: подходящей книги не было. Существовала, конечно, целая литература, но всё написанное мало способствовало правильному представлению о действительности. Былое нередко изображалось в таком райском свете, что иностранец мог только руками развести: почему всё рухнуло? Ещё чаще этот рухнувший мир обливался принципиальной грязью из чувства гражданской ненависти. Никому не удавалась правдивая картина среды, воспитавшей людей, которые сыграли решающую роль в роковой развязке. В ушедшей России правящий круг был отдельным, замкнутым миром. Те, кто хорошо его знал, не владели пером, а писателям по ремеслу он был так труднодоступен, что истина бессознательно загромождалась бутафорскими вымыслами.
Настоящая книга – счастливое исключение. Её автор – близкий мне человек: с ним связывает меня много воспоминаний. Та жизнь, тот быт, о котором он пишет, знакомы ему до мелочей, и потому-то в его писательском зеркале отразились подлинные, живые образы.
Но для меня самое значительное – другое. Иностранный читатель найдёт в этой повести не только, как жило наше поколение, но и всё, что оно пережило и в чём его грех. Задумается он также над бедою, всё неотступнее грозящей современному человечеству. Не суждено ли, в самом деле, переболеть, по примеру нашему, той же страшной болезнью и другим народам? Кто знает, в ближайшем будущем не рухнут ли, как мы, в нужде и горе, целые отломы человеческой культуры? Горькая русская доля – зловещий знак. Предостерегающий урок не должен пройти даром. Перед человечеством единственно спасительный путь – нравственное совершенствование. В этой надежде я почерпнул последние свои силы. И верю: люди опомнятся.
«Грех у двери» – только первая из трёх частей связного целого под общим заглавием «Каинов дым» (Петербург – Петроград – Ленинград). Эпиграфом взяты слова из книги Бытия (IV, 5):…На Каина же и на дар его не призрел.
Трилогия задумана как исторический роман, хотя затронутое прошлое едва успело превратиться в страницу истории. Время действия – то катастрофическое десятилетие, которое решило участь нашего поколения. Взяты три роковые ступени: 1907 год, когда завязывался сложный узел последующих бедственных событий; дни великой войны и, наконец, – восторжествовавший большевизм. Петербург – «Грех у двери», Петроград – «На крови», Ленинград – «Всемеро…».
«Грех у двери» был первоначально отпечатан только в ограниченном количестве нумерованных экземпляров. Отдельная часть неразрывного по основному замыслу и фабуле целого вряд ли могла, казалось, привлечь внимание широкого круга русских читателей. Интерес к книге превзошёл, однако, предположения: спрос на неё не прекращается.
Приносишь ли ты доброе или
недоброе, грех лежит у двери.
Быт., IV, 7.Репенин неторопливо курил; добрая сигара прочищает мысли.
Он сидел, раскинувшись в поместительном ушастом кресле, сработанном когда-то для прадеда-подагрика крепостным столяром-краснодеревщиком. Взгляд рассеянно скользил по знакомым героям Илиады на расписном фризе[116] кабинета. Стеснявший шею воротник вицмундира был расстёгнут…
Загубить вечер в тишине и одиночестве противоречило его обыкновению. Репенин с пажеской скамьи[117] не привык быть домоседом. Первый счастливый, но короткий брак промелькнул для него когда-то как сон. Вдовство и холостые дни естественно сливались в одну непрерывную ленту привольной бессемейной жизни. Двадцать лет конной гвардии, охот– и яхт-клуба наложили свой отпечаток. Его недавняя вторая женитьба слишком запоздала, чтобы искоренить привившиеся замашки холостяка.
Очередной четверговый полковой обед утомил Репенина. В офицерском собрании мерная беседа старших офицеров и порывистый, шумный корнетский загул вызывали в нём всё время ощущение раздвоенности. Старшие обсуждали различные служебные вопросы, которые казались Репенину серьёзными и нужными. Корнеты пили, смеялись, подпаивали гостей и выкрикивали нелепое, но традиционное: «Кто виноват?» В ответ гремела неизбежная «Паулина».
Пример молодёжи заражал Репенина: назойливо тянуло приобщиться к буйным перебоям пьяного беспредметного веселья. Но вскоре после обеда командир полка неожиданно отвёл его в сторону и показал бумагу. Главный штаб срочно запрашивал конную гвардию: намерен ли полковник граф Репенин занять очередную вакансию на командование освободившимся армейским полком? Ответ требовался неотложно.
– Не поздравляю, стоянка пакостная. Пойди-ка лучше завтра сам и переговори, – посоветовал командир.
Стало не до гулянья под трубачей. Репенин доиграл начатую партию на бильярде и вернулся домой.
Здесь, у себя, среди привычных домашних любимых предметов, он не знал никакой раздвоенности. Ему уже не приходилось слушать ничьих разноречивых голосов. А в нём самом все голоса звучали строго в унисон, особенно когда дело касалось службы. Репенин по рождению принадлежал к тому особому избранному кругу, где каждому положено с течением времени достичь без труда одной из высших государственных должностей. Но гордился он всегда другим: пращур при возведении за Семилетнюю войну[118] в графское достоинство украсил герб девизом: «Quia meritur» – «Только по заслугам».
Сама по себе мысль получить скорее полк его прельщала. Командовать отдельной частью – важный шаг в карьере военного. Но до настоящего времени для Репенина понятия «полк» и «служба» отождествлялись с конной гвардией. Синие с жёлтым флюгера[119] над рядами вороных коней, рыцарские обычаи сплочённой конногвардейской семьи, полковой Благовещенский собор… Всё это стало близким и родным, и сам он в собственных глазах тоже как-то естественно сливался с конной гвардией. Трудно было даже представить себя на улице в иной фуражке, чем белой, конногвардейской. Надеть другую, тёмную или цветную, казалось смешным, нелепым, точно усы сбрить или отрастить поповские кудри…