это демонстрировать? Чтобы кто узнал, что он хорош? Макавеев? Некие люди? И почему же тогда ему так неприятно цепкое Миррино наблюдение? Вот она заметила уровень его амбиций. Да, но она не знает уровень его возможностей, и поэтому в ее глазах… понятно. Хорошо, значит, чтоб о нем узнали. Доложите, значит, императору, что есть такой Петр Иванович Добчинский. Это так предосудительно? Постепенно теряя свою некогда большую семью, Алексей не мог не задумываться и о своем уходе, о том, что пугало в нем. И понял, что, умирай он прямо сейчас, самое тяжелое в осознании ухода было бы ощущение, что все будет продолжаться без него. И сейчас без него где-то ехали в электричке и сидели в кафе, но есть и некая точка с ним. А
тогда будет все то же самое, но без точки. Ты подходишь к зеркалу вплотную, настолько, что сам для себя расплываешься в пятно, а хорошо видишь комнату за спиной. Вот так и будет. Комната за спиной, пустая комната. Никакая попытка запечатлеть. Хоть на бумаге. Хоть в кино. Хоть с запахами и осязаемо, когда и до этого додумаются. В хорошие моменты ему виделось в этом смирение и торжество жизни в целом. В плохие моменты – а их чаще – охватывало возмущение и желание обратить на себя внимание. Вы не можете просто так, чтобы я ушел. Вы не можете не знать, что я был. Нет, все равно нужен отпечаток. А другой голос – сейчас, когда он в сотый раз думал об этом, он звучал как Миррин – говорил ему: ну что ты там собираешься отпечатывать, это гордыня. И почему ты так уверен, в конце концов, что созданное тобой заслуживает запечатления.
Он дошел до конца улицы, где был перекресток, и опять остановился. Здесь ухабистая дорога, по которой он шел, такая же, как в его истории с бабочкой, пересекалась широкой, вымощенной большими бетонными плитами. Надо двигаться к станции. Уже и солнце оранжевеет и сместилось вниз, к неровному сизому краю леса. Если он пойдет прямо, он дойдет до этого леса. Нет, надо на станцию. Он свернул налево, на плиты. Тьфу на Мирру. Да, кто-то нашел себя в иллюстрировании. Кто-то, наверное, гений просто иллюстрации. Верейский тот же. Но он, Половнев, художник. И будет время, когда Макавеев со своей Миррой поймут это и оценят его по достоинству. «Придет ли времячко (приди, приди, желанное!..)» – ехидно процитировал Миррин голос. – Годков-то тебе сколько?» Много. Много ему годков. Вот и Регина удивилась тогда, что-то про МССХ его допрашивала. Времени и правда нельзя терять. Вот он ходит, как идиот, между незнакомых дач, а мог бы над картиной поработать, которую начал еще позапрошлой весной. Нельзя время так разбазаривать ни на что. А с книжками надо заканчивать.
Он остановился. Жить будет не на что, если с книжками закончить. А над картиной он бы сегодня не стал работать, даже останься он дома. Не идет картина. И Макавеев не идет.
Настроение окончательно испортилось, и он быстро пошел к станции, ни на что не отвлекаясь – даже на женщину с двумя белобрысыми детьми, которая попалась ему навстречу.
Электричка была полупустая. Алексей сел на деревянную лавку, прислонил гудящую голову к окну, но вагон слишком трясло. Пару раз стукнувшись о стекло, он сел ровно. Лицо горело. Он приложил ладонь ко лбу – лоб был горячий. Приехать домой, принять таблетку, а лучше чая с лимоном и медом, а еще лучше бы водки – и спать. Слишком нелепый день, удивительно нелепый и досадный. Нелепый, как Регина. Как ему ни было плохо, он ухмыльнулся этому критерию. Бедная девочка не виновата, что она такая странная… Хорошо, а не виновата ли? А странная ли? Наверное, он что-то сказал вслух, потому что бабка, сидевшая через два сиденья, тревожно остановила на нем мутные слезящиеся глазки и стала не мигая смотреть. Он отвернулся в окно. Пронеслось Востряково. О чем он. Странная Регина. Он вдруг понял, что, расскажи он о сегодняшнем дурацком хождении Софье, она бы умно проиронизировала, а заодно и проанализировала бы. Интересно, что бы она в этом нашла. Но он не расскажет. Он не присоединит ее к наблюдателям, вот что. А Регина бы вряд ли что поняла. Уныло бы посмотрела на него – он недавно понял, почему у нее все время такой унылый вид: внешние уголки глаз скошены вниз, краситься ей надо, вот что – посмотрела бы, а потом выдавила что-нибудь удивительно неподходящее, что полностью бы показало, что она ничего не поняла. Но именно поэтому ей и можно было бы рассказать. Чтобы выговориться для самого себя. Надо рассказать Регине. Ему неожиданно позарез необходимо стало рассказать обо всем Регине. И он даже мысленно стал это делать, удачно шутя и снабжая рассказ острыми и точными наблюдениями. Интересно, что это за женщина с детьми была на насыпи. Дачница, наверное. Кормят коз букетами. Он вспомнил про бабку. Она так и не сводила с него глаз. Ничего. Уже Матвеевская. Скоро дома. Водки.
На другой день Половнев, который с утра должен был приехать рассказать о своем визите, не появился. Княжинская нервничала и бегала курить. Телефона у Алексея среди их бараков не было, но можно же дойти до автомата! Регина, затаившись, наблюдала за мечущейся начальницей. Если у нее плохо, значит, у Регины может быть хорошо. Она была ревнива и приписала Алексею множество поклонниц во всех сферах его жизни, но здесь, на работе, официальной конкуренткой была она, Софья Михайловна.
Он не появился и назавтра, и на следующий день, а пришел только в конце недели, под вечер, когда уже никого не ждали и все мысли были в направлении дома. Вечер был, как и день, жаркий и солнечный, хотя обещали грозовые ливни. Солнце смещалось понемногу к закату, и солнечный свет, слегка оранжевый, залил всю комнату. Пришлось прикрыть шторы, но яркие полоски лучей пробивались в щели и ложились на пол, на стол, на руки, на гранки, разлиновывали все, что было в комнате, и мешали работать. Рукопись, разлинованная таким образом, делилась как бы на две рукописи: светлую и пасмурную – и читать ее как единый текст было трудно. Делать нечего – включили свет.
Тут он и пришел. Ни разу не позвонил за все это время – а это уже дисциплинарное нарушение, между прочим. Бледный, похудевший, тепло одетый, несмотря на жару, покашливающий, со слезящимися глазами – и в хорошем настроении. Остановился на пороге, оглядел комнату, сказал:
– Ой, а что