Переступив через спящего, вошла в сени, широкие, низкие, на низких кипарисовых столбах. То самое чучело телицы, в котором провела когда-то ночь Эойя, невеста бога Быка, стояло здесь под серым чехлом, как привидение. Дио задвинула засовы на дверях, воткнула горящий факел в медный на стене крюк-подсвечник и с другим, незажженным, подошла к приставной деревянной лесенке на сеновалы и житницы, где хранились корм и солома для бычьих стойл. Взлезла по ней. Незажженный факел в руках ее обмотан был длинною, одним концом прикрепленною к нему веревкою. Размотав ее, свесила свободный конец вниз и всунула факел в ворох соломы. Сошла, убрала лесенку, спрятала в дальний угол под чучело телицы, и, сняв горящий факел с крюка, подожгла им спущенный конец веревки.
Слабо пропитанная составом смолы, серы и других горючих веществ, веревка тлела, как трут. Такие зажигательные снаряды – хитрость дэдалов – употреблялись при осаде крепостей и в морских сражениях: по длине веревки можно было рассчитать с точностью время поджога.
Вспыхнет факел в соломе, начнется пожар на сеновалах и житницах, перекинется оттуда на другие деревянные части здания – потолки, стропила, столбы, лестницы, – и все великое Кносское ристалище, логово Зверя, истребится огнем.
Вышла из сеней на ристалищный круг. Голые плечи ее вздрогнули под свежестью ночи, уже осенней. В чистом, беззвездном небе полная луна горела почти ослепительно. Белый на круге, песок искрился голубыми искрами, как снег. Белые уступы скамей были пусты; только там, где в проходах чернели тени, казалось, теснились жадные зрители-призраки. Черным зевом сиял царский шатер, и высоко над ним блестела серебряная морда Быка.
Дио подошла к воротам в стойло Пеночки. Решетка на них была устроена так, что один человек мог поднять ее без труда, вертя колесо, на которое накручивалась медная цепь. Дио подняла решетку.
Бык выскочил из стойла, выбежал на середину круга, остановился и с тихим мычаньем, как бы вздохом любви поднял морду к луне – Пазифайе-Всеозаряющей. С маленькой тонко очерченной головкой, с рогами исполинскими, гнутыми, как роги лиры, с обвислыми, на непомерно тучной шее, складками кожи, с тонкими, как бы точеными, ножками, с прозрачно-желтым карбункулом умного глаза, с белою, как белая пена морей, лунным серебром отливающей шерстью он был прекрасен, как тот божественный Бык, что вышел из синего моря, с белою пеной ревущих валов, – Пазифайин возлюбленный.
Повернулся к Дио и медленно пошел на нее, уставив рога, как будто хотел забодать; но, подойдя, остановился и, когда она ухватилась за рога обеими руками, мотнул головою снизу вверх, как будто яростно, а на самом деле ласково, точно играючи, поднял ее, перекинул к себе на спину и понесся с нею, пляшущий, как бы гордясь прекрасною всадницей: так некогда несся по синему морю белый, как белая пена ревущих валов, бог Бык с богинею Европою.
Дио вынула нож из ножен, хотела ударить и не могла. Увидела крест на рукояти и вспомнила крестики Матери, благословляющей тварь. Опять, как будто не сама она, а кто-то за нее решил, что надо делать: не поднялась рука на зверя кроткого, – может быть, подымется на лютого.
Давеча бросила факел, и он продолжал гореть на песке, как рана, в лунно-белом теле ночи, красная. Соскочила с быка, подбежала к факелу, схватила его и, когда бык снова подошел к ней, сунула горящий сноп между рогов его так, что он зацепился за них. Бык отпрянул, заревел и замотал головою неистово, стряхивая огненный венец. Сразу не мог стряхнуть, только раздувал огонь; искры сыпались дождем, капали капли горящей смолы, пахла паленая шерсть. Наконец, стряхнул, взвился на дыбы и прянул на нее бешено: теперь уже не играл.
Дио отскочила. Мимо нее ударились в землю рога с такою силою, что вонзились глубоко, и зверь, упав на передние ноги, сам оглушенный ударом, сразу не мог поднять головы.
В то же мгновение Дио подскочила к нему сбоку, наступила коленом на загривок и воткнула нож между хребтом и левой лопаткой: метила в сердце.
Если бы мать, убивая в безумии дитя свое, вдруг, когда уже вонзился нож, опомнилась, то испытала бы то же, что Дио в тот миг.
С ревом глухим, похожим на человеческий стон, бык поднял голову, отшвырнул плясунью так, что она упала навзничь; вскочил, рванулся, зашатался и рухнул. Уткнув морду в песок, захрапел и забился, как подстреленная птица. Еще раз поднялся на передние ноги. Дио опять подбежала к нему, выдернула нож, стала на одно колено и вонзила лезвие в горло его так глубоко, что в мягкие складки кожи рука погрузилась с рукоятью ножа – крестом. Кровь брызнула в лицо ее. Отвернулась и закрыла глаза, чтобы не видеть.
Когда очнулась, увидела, что зверь лежит у ног ее, бездыханный, и клубы серого дыма, прорезаемые красным пламенем, валят из сеней ристалища. Вспыхнули завесы царского шатра, огненный столб взвился, полыхнуло багровое зарево по небу, и лицо луны побледнело.
Послышался рев священной трубы, тритоновой раковины – вестник тревоги, и по всему дворцу, Лабиринту, прокатились, как бычьи ревы, многоголосые отклики.
Тени, черные по белым уступам скамей, забегали, как муравьи. Люди метались в ужасе, били себя в грудь и в голову, рвали на себе волосы, рыдали и плакали:
– Айи Адун! Айи Адун!
Издали указывали пальцем на богоубийцу, но не смели к ней подойти. Иные спускались на круг ристалища, делали два-три шага вперед, но вдруг останавливались, поворачивались и бежали назад, с криком нездешнего ужаса:
– Ларан-Лаза! Ларан-Лаза!
Это было имя страшного беса-оборотня, мужеженского. Дио поняла, что бесом кажется она людям потому, что они не верят, чтобы человек мог совершить такое злодейство.
Наконец, подошла к ней, в сонме жриц, жрица-начальница игр, мать Анаита. Медную секиру, Лабру, держала она высоко над головой и произносила заклятие:
– Лабра святая – на силу нечистую! Откуда бы ты ни пришел – ни пришла, из огня, воды, земли или воздуха, сгинь, пропади окаянный – окаянная!
Заклинала для других, сама же знала, что перед нею человек, а не бес. Но и другие, видя, что Дио от Лабры не сгинула, тоже осмелели, подошли, обступили ее, грозя кулаками, ножами и палками:
– На костер, на костер окаянную!
Но по знаку жрицы затихли, отхлынули.
Мать Анаита, подойдя к ней, сказала:
– Что ты сделала, что ты сделала, безумная!
Но, вглядевшись в бледное, обрызганное кровью лицо ее, вдруг что-то поняла и замолчала. Молча взяла руку ее, крепко сжала в своей и, почувствовав липкость крови, не выпустила, сжала крепче. Умное и доброе лицо ее сморщилось, и, всхлипнув, она прошептала ей на ухо:
– Ох, горькая, горькая, что ты с собою сделала!.. За Эойю отомстить хотела?
– За нее и за всех, – ответила Дио спокойно: чем больше был ужас других, тем она спокойнее.
– Кровь человеческих жертв – мерзость пред Богом… – начала и не кончила; хотела оказать: «Отец есть любовь», но почувствовала, что пусто и глухо прозвучали бы эти слова. Только для того и умирала, чтоб их сказать, но вот онемела и знала, что умрет в немоте.
Мать Анаита, как будто угадывая мысль ее, покачала головой с безнадежностью:
– Разве поймут? Умрешь – и ничего не сделаешь!
– Пусть умру за Него!
– О ком говоришь?
– О Том, Кто придет.
– Кому должно прийти, уже пришел.
– Нет, придет.
– Он тебе и велел?
– Он.
Жрица посмотрела на Дио долго, пристально, и вдруг выпустила руку ее. Ничего не сказала, но Дио поняла без слов: «Смотри, не ошибись: если Он уже пришел, – праведна будет казнь твоя, – огонь костра».
– На костер, на костер! Истреби от земли такую, ибо ей не должно жить! – опять наступала толпа, грозя и бушуя.
Кто-то поусердствовал, сбегал в сторожку, принес пару медных, с цепями, наручников и подал их Анаите. Дио сама протянула к ним руки, и старица вложила их в наручники. Цепи зазвенели.
Дио подняла руки к небу, и в наступившей вдруг тишине, воскликнула громким голосом, с такою радостью в лице, как будто уже видела Того, Кого звала:
– Приди! Приди! Приди!
Дио ждала приговора. Никто не мог произнести его, кроме великой жрицы, Акакаллы, а та лежала тяжелобольная, почти при смерти, в святой обители Пчел на Горе.
Пчелы не знали, как сообщить ей страшную весть; но нельзя было скрыть. Когда она услышала о преступлении Дио, своей любимой дочери, нареченной наследницы, – думали, не выживет. Выжила, но лишилась языка, и половина тела отнялась.
Долго лежала, как мертвая; наконец, показала знаками, что хочет писать. Ей подали дощечку. Цепенеющей рукою что-то нацарапала.
Гонец отвез письмо к Дио. В нем было только два слова: «Прости – простит».
Дио поняла: «Прости Великой Матери кровь Иола, Эфры, Эойи, кровь всех человеческих жертв, – и Мать простит тебя, помилует».
На той же дощечке Дио написала ответ: «Не прощаю». И гонец отвез письмо обратно.
Мать Акакалла прочла ответ и написала под ним: