удовлетворил набожный Казимир, но доверить ему правление из-за слабого разума отец не мог, а, обходя его, он также не хотел отдать бразды правление Ольбрахту из иных причин.
В то время, о котором говорю, было Ольбрахту уже двадцать лет; горячей крови, расточительный, своевольный и безрассудный. Отпустить его одного Казимир не мог, боялся, так как знал Литву, знал, что или восстановил бы её против себя, или излишним послушанием снова бы оторвал от Польши. Король всегда говорил и стоял при том, что отдельного пана Литва иметь не должна; а одного должно хватить на эти два края. Иначе повторится то, что бывало при Витовте и Свидригайлле. Литовцев очень опечалил этот отказ, но они потихоньку бормотали, что когда-нибудь они поставят на своём и посадят у себя в Литве великого князя, и забрать не позволят.
Этот приличный временной отрезок вплоть до 1480 года я пробегаю, так как прожил его, не столкнувшись в его течении ни с чем, что бы влияло на мою судьбу.
Могу сказать, что я совсем потерял мать, которая от меня отстранилась, забыла и старалась стереть воспоминания о том, что раньше для меня делала. Был ли Каллимах её мужем, или приятелем, никто выяснить не мог, но вёл себя так, что его считали первым. Хотя своей легкомысленной жизни он не прекратил и развлекался где-то в другом месте, вдовой совсем не пренебрегал, потому что она могла всегда быть ему полезной и держала большую собственность, которую вырвать у неё было невозможно.
По этой причине итальянец хранил к ней уважение и благосклонность, стараясь не потерять милости.
В первые годы этой связи мать обо мне иногда вспоминала, присылала порой маленький подарок, но давала то чувствовать, что ни признавать меня, ни заниматься моей судьбой не думает. Так постепенно она всё реже вспоминала обо мне, а в конце концов совсем меня забросила.
Каллимах, хоть добродушный и любезный, о матери мне никогда не напоминал и, казалось, хотел мне показать, чтобы я не мечтал о сближении с ней. Он так же, как уверял меня Слизиак, был причиной моего удаления. Он, может, и со двора постарался бы меня куда-нибудь дальше спихнуть, если бы не Ольбрахт, который не позволял о том говоярить.
Он уважал Каллимаха, почитал и был к нему привязан, но, привыкший ко мне, он упорно становился в мою защиту, когда шла речь о моём удалении, потому что несколько раз пытались.
Причинив мне вред, Каллимах должен был держать меня за своего врага и подозревал меня в том, что я жажду мести. Он думал по себе, потому что я никогда, даже очень сильно задетый, долго не питал ни к кому злобы.
Имея много врагов, он постоянно меня подозревал, что я, должно быть, служу им, хотя я дал ему доказательства, что не питал к нему ненависти.
Это было в том году, когда по наговору Тенчинских, потому что те не могли ему простить то, что он украл у них Навойову, и советов, даваемых королю, составили заговор, чтобы напасть на него в лесу и убить, когда он поедет в Пиотрков за Казимиром. На тайном совещании кричали, что лучше, чтобы один жалкий человек погиб, чем бы король и разорванное королевство страдали.
Сам Каллимах, легкомысленно рассказывая о многочисленных убийствах и отравлениях в Италии, совершённых в интересах политики и правления, в некоторой степени давал против себя оружие.
Никогда у нас обдуманно никто на чужую жизнь ради господства не покушался, только теперь этому итальянскому обычаю из его безрассудных повестей, видно, научились люди.
Его также обратили против Каллимаха. Ободрённый тем, что ему жилось всё лучше, что угрозы проходили безрезультатно, а королевская милость к нему росла, он не верил уже в то, что на него осмелятся покусится.
Меня, зная мою историю, люди считали его врагом и не скрывали от меня, что на дороге к Пиотркову будет устроена засада. Я знал об этом так хорошо, что и назначенных людей и их число, и место, где должны были притаиться, мог назвать. У итальянца было столько врагов, что все радовались тому, что от него избавятся.
Господь Бог вдохновил меня той мыслью, чтобы я добром заплатил за зло. Однако дело было в том, чтобы не выдать заблудших людей на месть, а человеку жизнь спасти. Долго я думал, как поступить.
Приближался день отъезда. Готовили коней, кареты и службу как Каллимахову, так и королевскую. Поскольку Казимир всегда на эти бурные съезды ехал с многочисленным вооружённым отрядом, а по дороге выпаски, ночлеги были затруднительны, панский лагерь разделяли на несколько кучек, которые тянулись друг за другом через интервал. Во втором отряде ехал Каллимах с итальянцем, королевским секретарём, и своей дружиной. В миле от ночлега второго дня они должны были проезжать в сумерках густой лес. Там в опущенных шлемах, с закрытыми лицами заговорщики хотели окружить карету и, схватив Каллимаха, лишить его жизни.
Всё это было так хорошо рассчитано, что промаха не могло быть, а убийцы были уверены, что преследовать и схватить себя не дадут.
За несколько дней перед отъездом, утром, когда итальянец ещё лежал в постели, громко слагая стихи, потому что имел такую привычку, что чаще всего сочинял лёжа, я без позволения вошёл к нему. Мы виделись издалека, говорили друг с другом мало и взаимно избегали.
Увидев меня, он был недоволен и стянул брови, давая мне понять, что я пришёл невовремя.
— Простите меня, магистр, — сказал я ему по-итальянски. — Я не навязываюсь, знаю, что вам помешаю, но periculum in mora должен говорить с вами.
— О вашем деле, наверное? — прервал он меня с досадой.
— Простите, нет, о вашем деле и, думаю, достаточно важном, потому что о жизни идёт речь.
Сначала он вскочил, садясь на кровать, потом, остыв сразу, презрительно сказал:
— А! Снова слухи. Угрожают мне здесь уже столько лет, что я давно бы землю грызть должен, если бы они столько имели отваги, сколько злобы. Они трусы и я их не боюсь.
— Это не мешает вам, — сказал я, — попробовать удостовериться в том, о чём я вас хочу предостеречь. Если то, что я вам сказал, окажется ложью, назовёте меня лжецом; если окажется правдой, вы поймёте, что я вам желал добра.
Сказав это, я назвал ему время, место, способ, каким должны были напасть, и силу, с какой устроили засаду.
— Отправьте, — сказал я, — пустую карету, если хотите, а сами езжайте другой дорогой. Убедитесь, что я не лгал.