трескотни воробьев, прилетевших к стогу, должно быть, из деревни, видневшейся на заречном холме. Солнце поднялось еще совсем невысоко, но уже припекало, река была недвижна, без единой морщинки, зеркально отражала противоположный обрывистый берег; едва заметные клочья теплого тумана стояли над сонной еще рекой.
— Искупаемся! — радостно вскочила Аграфена. — Вода должна быть теплой. А, кстати, ты умеешь плавать? Послушай, Саша, да не странно ли, что я не знаю этого? Ведь мы четыре года вместе!
— Действительно, четыре. Из них два года в крепости, но это, конечно, не в счет.
— Не надо о грустном. Так ты умеешь плавать?
— А ты?
— Я-то умею, а вот умеешь ли ты... — начала было она подзадоривающим тоном, торопливо раздеваясь, сняв тяжелое платье, осталась в нижней юбке, стала снимать чулки; он не дал ей договорить.
— А вот мы сейчас проверим! — закричал он, обхватив ее за талию, потащил к реке.
— Сумасшедший! Что ты делаешь? Дай же раздеться! Пусти же! Я сама... Ай!
Они бултыхнулись в осоку, в тину, вода, еще не прогревшаяся, обожгла их, вымазанные в тине, с хохотом выплеснулись из воды, бросились вплавь прочь от грязного берега, саженками, чтобы скорее согреться. В одежде было неудобно плавать, и они уже в воде все посрывали с себя, побросали на берег, стесняться было некого, вокруг ни души. Вода уже не обжигала, бодрила.
Ниже по течению был чистый песчаный берег, они доплыли до этого места, вышли на песок, смеясь, пустились бегом наперегонки к разбросанной по берегу одежде. Стали было сушиться, но нестерпимо хотелось есть, с собой же взять из еды ничего не догадались, натянули на себя сырое, погнали лошадь; через час они уже были дома.
На крыльце дачи сидели, ожидая их, приехавшие с утренним поездом Виктор Тихоцкий и Лев Дмоховский.
— Ну-с, господа, так что же — за дело? — с одушевлением сказал Дмоховский.
Осмотрев дачу, они с Тихоцким возвращались в Москву, только за тем и приезжали, чтоб посмотреть, как строится дача, не ожидали, что она уж готова. Долгушин взялся подвезти их до станции, Ананий сбегал в Сареево за лошадью, резво выехали со двора, переехали по шаткому мостику через быструю Медвенику, стали подниматься в гору за Медвеникой. Тут пришлось всем соскочить с телеги, гора была крутая, подталкивали тележку, помогая лошади, тогда и заговорили о деле, а потом уж не садились, шли пешком прохладной лесной дорогой и говорили. Говорили о том, о чем на даче, при Аграфене и Анании, не следовало говорить. На даче вспоминали о поездке Дмоховского за границу, в Вену, Париж, Женеву, где он за полтора месяца успел сделать множество дел, выполнил кое-какие поручения петербургских «чайковцев» к тамошним «чайковцам», эмигрантам, поездил по заводам клееваренным и выделывающим металлическую посуду штампованием, это уже по поручению сыровара Верещагина и московского заводчика Платонова, в первую голову Платонова, предлагавшего Дмоховскому место у себя на клееваренном заводе. О главном же, ради чего и ездил за границу Дмоховский, о напечатанной им в Женеве, в типографии «чайковцев», прокламации Берви, на даче не было сказано ни слова. Обо всем этом — о прокламации Берви, о готовности дачи для оборудования типографии, о распространении воззваний — и заговорили теперь, в лесу, после Медвеники.
— Виктор мне рассказал о твоей прокламации, Саша, она ему понравилась больше, чем прокламация Берви. Так, что же, пусть брошюрка Берви полежит, отпечатаем твою прокламацию и тогда уж пустим обе в ход? Или все же, не дожидаясь твоей, начнем теперь же распространять эту? — рассуждал Дмоховский, бодро вышагивая сбоку телеги; маленький, рыжий, с длинным висячим носом, в длинной красной рубахе, перехваченной в поясе шелковым кушачком, с суковатой палкой, подобранной им у моста через Медвенику, чтоб ставить под колеса как тормоз, он был похож на щеголеватого лесовичка, выводящего путников из дебрей леса к свету. — Мы, Саша, везли с собой в Москву несколько экземпляров этой прокламации, чтоб тебе показать, да не довезли, извини, по пути пришлось раздать разным добрым знакомым, из разных кружков, последнюю отдали уже в Москве, чайковцу Чарушину, он ехал куда-то на юг, пусть покажет ее на юге. В Петербурге же мы с Виктором многим чайковцам показывали. И не только чайковцам, конечно.
— Так вы с Виктором в Петербурге встретились?
— Лев написал мне в Харьков, когда будет в Петербурге, и я помчался туда, чтоб встретить его там, в Москве не останавливался, — ответил Тихоцкий.
— Зачем же в Петербурге надо было встречаться? — удивился Долгушин. — Почему не в Москве? Лев один не мог приехать в Москву?
Дмоховский и Тихоцкий засмеялись, переглянувшись.
— Прокламации-то оставили в Петербурге?
— Да, — ответил Дмоховский.
— У нас там кроме прокламаций было еще дело личного свойства, которое надобно было уладить, как только Лев вернется из-за границы, — объяснил Тихоцкий.
— Уладить с Татьяной? — догадался Долгушин.
И снова засмеялись, переглянувшись, Дмоховский и Тихоцкий:
— Да.
Татьяна, очень красивая и своенравная девица, ярославская крестьянка, бывшая лет десять в услужении у матери Дмоховского Анастасии Васильевны, которая обучила ее грамоте, шитью, приличным манерам, года три тому сошлась со Львом, последний год они прожили отдельно от его родных, он не прочь был бы и жениться на ней, но мать не позволила, прошедшей же зимой Татьяна ушла было к Тихоцкому, который тоже был не прочь жениться на ней и у которого для этого не было препятствий со стороны родных, да что-то не заладилось у них, Татьяна решила вернуться к Дмоховскому, плакала, тосковала, и вот этот-то треугольник, о котором Долгушин знал и от самого Дмоховского, и от Аграфены, принимавшей участие в судьбе Татьяны, пытались в Петербурге разрешить Дмоховский и Тихоцкий.
— Ну и как — уладили? — спросил Долгушин.
— Уладили, — ответил Дмоховский. — Сейчас она в Ярославле, недели через две приедет ко мне сюда в Москву, будем жить в Москве, если поступлю к Платонову, или поселю ее у тебя здесь, на даче, Аграфене твоей будет веселей. Не возражаешь?
— Милости просим.
— Вот и отлично. Так о прокламациях.