между жизнью и смертью? Неужели этот мысленный образ когда-либо перестанет его донимать? Неужели из памяти сотрется постепенно сходящая с лица гримаса боли, уступающая место маске исступления, которая все больше лучится миром и покоем по мере окончательного угасания дыхания жизни?
«Убийца», – повторяет про себя он. Знай об этом твоя пассажирка, плюнула бы тебе в лицо. А потом распахнула бы дверцу и выпрыгнула из машины на полном ходу. А то и резко дернула бы руль, увлекая «Ворнхолл» в кювет.
В Праге он расскажет близким Франца обстоятельства его кончины, это его долг. На медицинском факультете его обучили очень многим вещам, но такого предмета, как приносить другим дурные вести, в программе не было. Какими словами из обычного словарного запаса выразить боль утраты? Пока машина глотает километр за километром, он перебирает в голове перечень выражений сочувствия, которые можно будет произнести. Но ни одно из них по своей силе и искренности несоразмерно масштабу трагедии, которую представляет потеря такого человека – в его собственных глазах, в глазах матери, отца, сестры и всего человечества, в чем у него нет ни малейших сомнений.
В воскресенье в его дежурство в центральной больнице Будапешта глубокой ночью скончался пациент. А поскольку будить помощника врача было неудобно, он сам взял на себя труд сообщить семье и вскоре оказался в нескончаемом коридоре, из глубины которого ему навстречу шел какой-то человек примерно его возраста. Неоднократно сталкиваясь с ним в отделении, Роберт догадался, что это сын покойного. Молодой человек наводил у персонала справки, интересовался расписанием обхода врачей, требовал то принести графин с водой, то одеяло, то сменить повязку. В ярком свете электрических ламп они шагали навстречу друг другу: сын решительно, а сам он склонив голову и обдумывая слова, чтобы они звучали достойно, искренне и человечно. Но на деле смог произнести одну-единственную фразу: «Он умер».
Когда на следующее утро Роберт в волнении признался заведующему отделением, что перед лицом свершившейся трагедии оказался совершенно беспомощным, профессор ответил: «Ничего, парень, со временем научишься!» Но он опасался, что это у него никогда не получится.
В разговоре с матерью и Оттлой он постарается воскресить в памяти самые трогательные последние слова усопшего и рассказать, как он был добр перед тем, как впасть в агонию. «Знаете, еще накануне он с нами смеялся, работал и правил гранки своего последнего произведения».
«А о нас говорил?» – «Постоянно, то и дело рассказывал, как вы любили похохотать, вспоминал ваши воскресные обеды». – «А об отце?» – «И об отце, конечно же, особенно как они играли в карты». – «Он страдал?» – «Нет». – «Это ведь самое главное, чтобы ему не было больно».
Ты предал друга, наставника и учителя. Предал идеалы твоей профессии. И вот теперь собираешься убаюкать мать своим рассказом, да еще потребовать от нее признательности, чтобы пожать почести и славу.
За семь месяцев до этого, в середине ноября 1923 года он отправился в семейную квартиру Кафок встретиться с отцом и матерью писателя. Собирался обосноваться в чешской столице, чтобы продолжить учебу, напрочь игнорируя мнение друга, который без конца отговаривал его от этого шага, предрекая «нескончаемые, меланхоличные послеобеденные часы по воскресеньям и отчаяние пустых улиц». Однако Прага говорила с Робертом на одном языке, он превратил ее в целый мир, мечтал о Карловом мосту, об узких улочках и переполненных кафе. Этот город казался ему живым, в нем за каждой статуей прятался какой-нибудь голем, а на каждой площади обитал дух романиста или поэта. Уехать из Будапешта и поселиться в Праге он решил в тот самый момент, когда друг наконец сумел бежать из этого города и переехать в Берлин, погрузившийся в тягостную пучину инфляции. Им с Дорой не хватало буквально всего, они никогда не ели досыта и нуждались в деньгах. И так как уже в те времена единственный подлинный план Роберта сводился к спасению Франца, он вызвался привезти ему из Праги денег и припасов. А получить эту манну небесную в виде финансов и провианта вознамерился у писателя дома, надеясь, что Юлия Кафка соберет посылку с провизией, а Герман немного раскошелится.
В тот ноябрьский день 1923 года он восторженно и с легким сердцем шагал по улочкам Старе Место, считая честью познакомиться с родителями учителя и сгорая от любопытства, хотя и понимая, что в нем было что-то нездоровое. Семейство, к которому он шел в гости, казалось ему хорошо знакомым. Он уже сформировал отчетливое мнение об отце и любил мать, тем более что в словах друга постоянно содержался намек на всеобщий характер этого чувства. Из сестер отдавал предпочтение Оттле. И знал, что каждый, с кем ему сегодня предстоит сидеть за одним столом, наверняка слышал о нем много хорошего. Даже мечтал, что семейство Кафок возьмет его к себе, что он станет им вторым сыном.
По пути в их квартиру он чувствовал себя антропологом и предвкушал знакомство с теми, кто, по его убеждению, вдохновлял друга писать тексты, которые тот давал ему читать. Шел по следам гения, восходя к истокам его творчества. И наивно верил, что члены его близкого окружения воплощали собой стихии, во власти которых находится процесс созидания. А еще мечтал стать героем его романа, надеясь, что друг когда-нибудь воспользуется им в качестве прототипа.
Он долго молчал, глядел на собравшихся за столом и будто видел их глазами другого человека, вкладывая свой собственный смысл в каждый жест и каждый диалог, сопоставляя их с рассказами Франца. Но вскоре все, что тот говорил и писал, за разговором забылось, и у него прояснился взор. Отец за беседой постепенно терял атрибуты монстра, примерно так же во время линьки теряют старую шкуру некоторые животные. Мать, как бы славно и предупредительно она себя ни вела, отнюдь не была святой, какой ее описывал Франц. Одна за другой слетали маски. Вымысел вытеснялся реальностью. В присутствии Роберта творилось чудо. В этом сокровенном театре семейной жизни разыгрывалась драма, главным героем которой был великий писатель, не сидевший в тот день с ними за одним столом. С актеров слетала мишура, и они превращались в членов реальной, вполне обычной семьи. Обычной семьи, у которой, к их счастью и несчастью, был такой сын, как Франц.
Подобно Клопштокам, только не в Будапеште, а в Праге, Кафки меньше чем за одно поколение перешли от кабальной еврейской жизни под ярмом ненависти к вполне упорядоченному быту состоятельной буржуазии города, пусть даже и отличающейся от зажиточных представителей титульных наций из-за неизбывной тени, воспоминаний