Ладно… Пришел я как-то на работу, стал на место. Видел, небось, как мы крючьми крана подхватываем ковш под цапфы? Так и тогда было. Как дали знать с мартэновской, что металл готов, подали под жолоб ковш и наполнили его.
Крючьями под цапфы подхватывали с одной стороны я, с другой — Загрязин. А надо тебе сказать, перед этим он все на живот жаловался. Так вот, сделали мы все, что каждому полагалось. И только передали ковш с лебедки на кран, Загрязин и кричит:
— Ой, не могу, живот схватило! — Да бегом к выходу.
Ну, думаю, наплевать!
Я уже хотел крикнуть наверх машинисту, чтобы крану ход давал, да словно что силой толкнуло меня ковш обежать и посмотреть.
Взглянул на Загрязинскую цапфу, а она еле-еле на крюке держится. Так и затрясся я как лист, в глазах помутнело.
Чуть толкнуть — крюк соскочит, и ковш с тысячью двумястами пудов плава на землю грохнется!
И сам, и двадцать ближних рабочих, и мастер, и машинист, да и дальше — в момент сгорят, а то от взрыва и все отделение рухнет. Уж о том, что тысяча двести пудов плава в козля (испорченный, застывший плав) превратится, в то время и в голову не пришло.
Крикнуть? — думаю, — подымется паника. все бросятся к выходу, а машинист может не разобрать и дать машине ход. А как даст ход с толчком — ковш обязательно рухнет. И знаю я, что он моего сигнала ждет.
Волосы дыбом у меня встали. Секунды часами показались. И вдруг осенило меня. Тут — наверняк погибать, а там, может, и пронесет. Подскочил я к товарищам и тихо им:
— Не смейте сигнал давать, пока не вернусь. В кране неисправность!
А сам словно вихрь — наверх, к машинисту.
Сразу тот недоброе учуял, как увидал, что я бегу белый, как полотно.
— Товарищ! — кричу. — Ковш еле держится. Отведи в сторону, да поставь тихо на свободное место! Тихо… осторожно, без толчков…
Машинист было бежать. Я его за горло!
— И себя, и нас погубить хочешь?! Умру, не пущу! Минуту промедлишь — пропадем.
Сел он, дрожит весь…
— Эй, — кричу, — возьми себя в руки! — Взял рычаг, ничего… Отвел в сторону и опустил плавно ковш на землю. Никто ничего не понимает.
Соскочил я вниз, кричу:
— Ну, теперь спасены! Давай лебедку!
И только когда взял снова ковш с лебедки на крючья крана и вылился плав в изложницы, силы оставили меня. Грохнулся я как сноп на землю, целый час без памяти лежал. Заводский доктор думал, что крышка будет, да ничего, очухался.
Тут я все товарищам рассказал и слова забытые Загрязина припомнил, и то, что свадьба Евгения Мартыныча через три дня состояться должна.
Что тут было — сказать трудно! Кто куда, искать разбойника, а его и след простыл. Даже как и каким выходом с завода ушел — никто не мог сказать. Словно сквозь землю провалился.
Поднялась на заводе суматоха, сбежались инженеры, управляющий, рабочие, перерыли весь завод, да так и не нашли.
Да, милый, никогда не забуду этой минуты!
Сергей с ожесточением выпил стакан пива.
— Так и не нашли? — спросил я.
— Не нашли. Да только история его еще не кончилась. Мы не нашли, — судьба нашла. Вот, пройдемся еще по заводу, тогда доскажу, — ответил Сергей.
Мы расплатились и снова вернулись на завод.
Сергей забыл в мартэновском табак и я воспользовался случаем, чтобы поглядеть на плавку.
По моей просьбе рабочий открыл мне завалочную дверцу одной из печей и дал мне фиолетовое стекло.
Дивное и сказочное зрелище! Освещенный фиолетовым цветом стекла, в ванне бесновался сверкающий, кипящий металл. Посреди ванны, под поверхностью расплавленной массы, возвышался причудливый гористый островок из еще не успевшего расплавиться металла.
Картина была до того прекрасна, что трудно описать ее. Такие картины нужно видеть.
Но медлить было нельзя. Мне хотелось посмотреть еще прокатное отделение и кузню с прессовочной.
Полумрачное, такое же закоптелое и такое же огромное отделение тихо вздрагивало всем корпусом. Неживое — оно жило, ибо оно творило.
Если мартэновское отделение только переваривало на разные лады металлическую пищу, рассылая по отделениям болванки стали и железа весом от 75-ти до 1.200 пудов, то здесь уже из этого варева приготовляли необходимые стране блюда.
Тут главным образом прокатывали рельсы.
Огненным дыханием душат раскаленные печи, в которых накаливаются грубые железные болванки. Немного поодаль — ряд прокатных станков. Железными крючьями рабочие подсовывают в вальцы накаленные добела болванки и могучая машина медленно протягивает болванку между крепкими вальцами. Так удав втягивает в пасть свою жертву. Вот втянулась голова, туловище, ножка… и нет кролика.
Железными крючьями рабочие подсовывают в валы накаленные добела болванки.
Только тут болванка не исчезает. Стискиваемая и протаскиваемая с невероятной силой, она выскакивает по другую сторону вальцев, сделавшись только тоньше и длиннее, направляется в соседние вальцы и так далее, постепенно превращаясь в рельсу. Она проходит сначала отжимные, потом обделочные вальцы, придающие ей форму рельсы, ползет красная и злобная по вращающимся валам в железном полу под дисковую пилу. С визгом, разбрасывая тысячи искр, крепкие зубья врезаются в железо и отпиливают по мерке рельсу, как мы отпиливаем острой пилой кусочек палочки. Одни за другими тянутся красные сияющие полосы, растут груды рельс. Отсюда их развезут по всей Республике и сотни поездов побегут по ним, громыхая на стыках. Тут артерия путей.
Мы заходим в кузницу. Старую, темную кузницу, где в десятках печей стонет и мечется пламя, где непрерывно хохочут тяжелые, паровые молоты. Однотонные, двух- и трехтонные, прокатывающие валы для авиации, части для моторов, паровозных и пароходных машин и проч.
То и дело подымаются и грузно опускаются тяжелые молоты. Легкого нажима человеческой руки достаточно, чтобы поднять молот в десятки пудов весом. Тут темно и дымно, тут гремят несмолкаемые удары. Наука победила. Одним движением руки человек может поднять тяжесть, равную по весу двадцати слонам.
Взгляните на эти три семитонные паровые молота в помещении новой кузницы. Они ждут своей очереди, чтобы бить раскаленное железо с силою 434-х пудов.
Но это только ягодки.
В прессовочном отделении уже действуют пятнадцати и двадцати-тонные молоты, огромные, черные, похожие на какие-то восточные арки, с наковальнями, над которыми мечутся вверх и вниз огромные кувалды.
Тысячадвухсотпудовые удары сыпятся на тысячепудовые, раскаленные болванки, превращая их удар за ударом в колоссальные коленчатые оси для Волховстроя и других надобностей. Грохот и свист пламени глушат голоса.
Мертвой хваткой давит болванку тысячетонный пресс, тоже похожий на огромную черную арку. Какая необыкновенная силища! Трудно себе представить давление в 62.000 пудов.
Этот пресс — Ленинградский гигант. Он свободно расплющит в порошок огромную гранитную глыбу.
Молоты, прессы, молоты, кучи тысячепудовых тяжестей. Дальний конец здания почти скрывается в полумраке.
Пот льется градом, дыхание теснит пропитанный углем и газами воздух.
Нет, довольно, скорей к свету, к солнцу, к простору и шуму улиц! Пусть отсюда выбегают ежедневно тысячи рельс и всевозможных машин, пусть выкатываются паровозы Пасифики, Прерки и Деканоды [87], — я тоже выкатываюсь!
Сергей смеется.
— Ну, а конец? — спрашиваю я.
— Конец? Конец скоро пришел. Через год я получил письмо от товарища с Сормовского завода. Он писал, что с одним из их рабочих случилось несчастье. Поступил он к ним месяцев шесть тому назад, по паспорту Михеев, и работал у пятнадцатитонного молота, подавал болванки для проковки. Как то при отковке коленчатого вала, он споткнулся, упал на раскаленное железо и получил страшные ожоги.
Через два дня он умер и перед смертью сказал, что фамилия его Загрязин и просил написать матери.