плохо и мало спал, часто гневался, и сыновья, нойоны боялись заходить в его шатер. Только что обретенную уверенность в себе, в своем предназначении начали подтачивать сомнения. Душными ночами, измученный бессонницей, он уходил из стана на каменистую гору, вставал на колени, обращал лицо к небу, тихо спрашивал:
– Неужели я должен уйти, как уходят другие?
На небе горели крупные звезды. От камней исходило сухое тепло. Он опускал голову. Перед его мысленным взором проплывали лица Сача-беки, Алтана, Ван-хана, Джамухи, Теб-тэнгри… Все они умерли, потому что были слабы. В битве первыми гибнут робкие. Неужели им начинает овладевать робость перед вечностью? Неужели, победив всех и все, он все-таки потерпит поражение? Неужели это не обойдет его?
Едва стала спадать жара, хан устремился к столице тангутского государства – к Чжунсину. По пути без пощады и жалости уничтожал селения и города, оставляя за собой развалины и горы трупов. Осадив Чжунсин, он оставил под его стенами сыновей, сам с частью войска пошел громить тангутские округа. Какое-то нетерпение гнало его, не позволяя останавливаться. Битвы, требующие напряжения ума, воли, всех душевных сил, заставляли забывать о самом себе. Под Шачжоу тангуты стянули немало сил, им удалось завлечь его в засаду. Тумены, стиснутые с трех сторон, дрогнули, воины стали поворачивать коней. Поражение становилось неизбежным. В кольце кешиктенов, готовых принять на себя удары копий и мечей, он, без доспехов и оружия, в грубом халате, стянутом золотым поясом, в белой войлочной шапке, сутулясь, сидел на коне, исподлобья смотрел в искаженные страхом лица бегущих. И взгляд его был для воинов как удар плетью. Они натягивали поводья, разворачивались, мчались на тангутов. В сражении погибло несколько тысяч воинов, но тангуты были принуждены бежать.
К осени года свиньи [119] тангутское государство было разгромлено. Но столица продолжала держаться. Хан возвратился к Чжунсину. Его прибытие вызвало ликование осаждающих и лишило всяких надежд осажденных. Император прислал сановников для переговоров. Он готов признать монгольского хана своим отцом. Он прекратит сопротивление, если хан пообещает сохранить ему жизнь и поклянется в этом. Хан поклялся не убивать бурхана. Тангуты попросили месяц отсрочки, чтобы подготовиться к сдаче города. Хан согласился и на это.
Осадные работы были прекращены. Наступила тишина. В Чжунсине пылали пожары, из-за крепостных стен валил белесый горячий дым, затягивал солнце, оно висело в небе багровым кругом. Хан удалился в горы, где воздух был чист от копоти. В шатре без дела сидеть не мог, отправился на охоту. Воины, посланные вперед, гнали дичь с горных склонов, из ущелий, сжимая облавный круг. Он был еще очень широк, этот круг, но хан взял в руки лук, положил на него красную стрелу с широким, остро заточенным наконечником, поехал к тому месту, куда должны были согнать зверей. Узкая тропа, петляя среди деревьев и кустарников, тронутых увяданием, вела в гору. Ветви хлестали его по лицу, закрывали видимость. Хан подумал, что лук будет тут бесполезен, стал убирать его в саадак. Сбоку затрещали кусты, в желтоватой листве мелькнула бурая спина какого-то зверя, конь всхрапнул, резко бросился в сторону. Хан вывалился из седла и всем телом ударился о твердую землю. Внутри что-то оборвалось, боль опалила его, красный туман поплыл перед глазами. Кешиктены подхватили на руки, понесли, тревожно переговариваясь. Ему заложило уши, он не мог разобрать ни одного слова. «Это пройдет. Какой монгол не падал с коня…» – успокаивал он себя.
Его почти без сознания доставили в ставку под Чжунсин. Через несколько дней ему стало лучше. В шатре толпились шаманы, лекари-сартаулы и лекари-китайцы. Шаманы били в бубны, окуривали шатер, молитвами и заклинаниями устрашали злых духов, лекари ощупывали, растирали его тело, поили снадобьями.
– Я умру? – спросил он, не узнавая своего голоса.
– Нет, – отвечали лекари и шаманы, но по их глазам видел: лгут.
И все равно твердил вслед за ними: «Нет. Нет. Этого не может быть. Надо преодолеть это».
Красный туман опять поплыл перед глазами. На белое льняное полотно, на лица людей словно бы ложились отсветы пожарища. Мысли путались, порой забывал, где он и что с ним.
Однажды ночью он пробудился от зыбкого сна-забытья. Лекари, утомленные бдением, дремали на войлоке. Красный туман не клубился перед глазами. Он хорошо видел треногий столик у своей постели, на нем горели огни светильников, пламя то вспыхивало, то оседало, и он слышал легкое потрескивание и шипение. Вдруг ясно, всем существом ощутил, что покидает землю. Небо не одобрило его дерзновенных замыслов. Небо отвергло его, как отвергало других. Он умрет, как умирают все. Никому не дано жить вечно. Светлая, щемящая печаль охватила его. Он смотрел на огни светильников и тихо, без слез, плакал. Жизнь обманула его. Правы были те, кто хотел, чтобы он остановился, пожил обычными человеческими радостями. Он почти не знал этих радостей. Он держал себя взнузданным. Все силы души и ума отдавал войску, битвам, разрушениям…
Один из лекарей проснулся, встретился с его взглядом, вскочил. Он подозвал его к себе:
– Мне не нужны ваши лекарства. Уходите все.
Лекари, а за ними и шаманы оставили шатер.
Вскоре за тонким полотнищем загудели голоса, запылали огни. Воины обступили шатер. До него доносились обрывки говора:
– Хан покидает нас…
– Мы все погибнем без хана…
– О Небо, смилуйся над нами!
Эти скорбные голоса отодвинули, скомкали его светлую печаль, он устыдился того, о чем только что думал. Чуть было не отвернулся от дела своей жизни. Он бы предал и себя, и свое войско, и то, что свершил, и то, что ему или другим надо свершить.
В шатер вошли Угэдэй, Чагадай, Тулуй, склонились над ним, пряча испуганные глаза. Угэдэй сказал:
– Отец, все войско стоит на коленях и молит Небо даровать тебе здоровья. Мы надеемся…
Хан приподнял бессильную руку, призывая сына замолчать:
– Я ухожу… Похороните меня на горе Бурхан-Хандун…
Замолчал. Это была уступка своей слабости. Он хотел бы лежать на солнечном косогоре, под соснами, над долинами, где в дни детства и юности среди горестей, тревог и обид выпадали мгновения счастья, чистого, как капли росы. Пусть уступка… Но последняя.
– Праху моему не поклоняйтесь. Могилу на веки вечные скройте от глаз людей. Дух мой – в делах моих, в войске моем. Этому поклоняйтесь. Храните мои заветы. Ведите воинов в битвы, не останавливаясь, завоюйте все земли. Моя душа будет с вами.
Голос его отвердел. Даже сил как будто прибавилось. С робкой надеждой подумал, что это, может быть, и не конец вовсе. Может быть, Небо послало ему еще одно испытание, и он не сломился, не дал завладеть собою слабости и отчаянию.
– Отец, может быть, мы отправим тебя в степи? – спросил Тулуй. – Заставим тангутов расчистить дорогу. Поедешь – не тряхнет, не колыхнет.
– Нет, я должен увидеть бурхана. Однако, если Небо призовет меня раньше, – молчите. Никто не должен знать, что я умер, пока не откроют ворота города. – Разговор утомил его, вновь перед глазами заколыхалась кроваво-красная туманная пелена. – Бурхана убейте.
– Но ты дал клятву… – напомнил Чагадай.
– Я дал клятву… бурхану. Без владений – он не бурхан. Я давал клятву человеку с одним именем, вы дайте ему другое имя… Убейте…
Последние слова договорил с трудом. Пелена перед глазами становилась плотнее, сквозь нее он плохо видел лица сыновей. Сознание меркло, и он напряг всю свою волю, чтобы удержать его. Но оно скользкой шелковинкой утекало куда-то все быстрее, быстрее…
…Хан был мертв. Но у шатра на карауле, как всегда, стояли кешиктены. На осеннем солнце лучились бронзовые с позолотой навершья тугов, овеянных славой, окропленных кровью многих народов. В шатре по утрам, как всегда, собирались на совет нойоны. Так продолжалось восемь дней. Лицо хана почернело, тело вздулось. Запах тления не могли заглушить ни благовонные мази, ни курения. Нойоны выходили на свежий воздух бледные, с помутневшими глазами, густой дух смерти и тления