— Воины, вперед! — кричал Брут, стегая бичом жеребца.
Смятение увеличилось. Неприятельская конница начала разгром легионов. Антоний рубился в первом ряду, — его конь, напоенный вином, взвивался на дыбы, топтал пехотинцев. Антоний стегал его бичом, усиливая яростное ржание, и работал мечом с той невозмутимой отвагой, которая неоднократно удивляла Цезаря во время боев с галлами. Антоний пробивался вперед, не спуская глаз с Марка Катона, который доблестно сражался, не отступая ни на шаг, пока не пал среди груды убитых врагов; рядом с Катоном бросалась на мечи молодежь, не желавшая попасть в руки цезарьянцев, — Друз, Вар и Лабеон… В плен были взяты Лукулл, Фавоний, Гортензий и Каска.
«Они будут казнены», — решил Антоний и приказал найти Брута.
Полководца нигде не было. Уже смеркалось, и филиппская равнина лежала в темноте, крича и стеная, как огромное израненное животное.
С несколькими друзьями и философами Брут перешел в темноте через ручей. Берега, поросшие кустарником, мешали идти. Брут сел на камень, белевший у ручья, и послал одного из друзей узнать, в порядке ли лагерь. Он надеялся, что потери его невелики и борьбу можно еще продолжать.
Друг не вернулся.
Брут тихо беседовал со своим рабом и щитоносцем, затем, подозвав любимого философа,[11] стал просить его поддержать с ним меч, чтобы придать ему силу, когда он бросится грудью на меч, но философ отказался. Отказывались и другие.
— Неужели никто не поможет мне в последнюю минуту? — горестно вздохнул Брут.
— Нужно бежать, — сказал ритор Стратон, — опасно оставаться на месте и ждать врагов.
— Да, бежать, но только при помощи рук, а не ног, — возразил Брут и, прощаясь с друзьями, пожимал им руки. — Я счастлив, друзья, что не ошибся в вас, а себя считаю счастливее победителей, ибо я пользуюсь славой за нравственные качества, а они свою славу получили путем проскрипций и разбоев. Одну только жалобу уношу я с собой — жалобу на Фатум, погубивший отечество: во главе Рима будут стоять чудовища, республика исчезнет, и произвол трех, двух или одного мужа повергнет родину и народ в несчастья.
Помолчав, он воскликнул:
— Спасайтесь, друзья, пока не поздно!..
Спокойно смотрел, как друзья пропадали в тем ноте. Взяв Стратона под руку, Брут сказал:
— Остались со мной только двое — ты да Мессала. Помнишь, как мы предавались риторическим занятиям и ты советовал мне, какую употребить фигуру, какое выражение. И я надеюсь, дорогой друг, что ты поможешь мне во имя дружбы и любви нашей.
Стратон вздохнул, Мессала отвернулся.
— Друг Стратон, — продолжал Брут, — взгляни на эти звезды, усеявшие небесный свод: они вечны. Взгляни на меня: разве душа моя не вечна? Телесная оболочка, как все земные предметы, изнашивается, и что ее жалеть? А душу нельзя убить. Я верил в правду, но и она, подобно добродетели, ничто. — И, помолчав, произнес стихи трагика: — О добродетель, ты пустое слово…
Обнажив меч, Брут протянул его ритору. Стратон, отвернувшись, подставил меч, Мессала поддержал, и Брут с силой упал на него грудью.
Друзья печально стояли над телом великого республиканца.
Лициния участвовала в битве при Филиппах. Верхом на коне, она скакала рядом с Брутом, когда его легионы гнали войска триумвиров, но лишь только произошло смятение и легионы Кассия побежали, она потеряла Брута: неприятельская конница топтала беглецов, в стороне гибла доблестная молодежь, а Лициния озиралась, ища глазами Брута, и не находила.
Погиб или взят в плен?
Эта мысль не давала покоя.
Лициния повернула лошадь, стараясь пробиться к центру, за которым находился лагерь; животное внезапно заупрямилось, взвилось на дыбы. Она ударила его — напрасно. Лошадь шарахалась, и ее ржание возбуждало коней неприятельских всадников. И вдруг на Лицинию налетели конники. Она стегнула лошадь бичом между глаз и помчалась. Что-то ударило ее по голове: смутно помнила, что летит куда-то среди криков, среди звона и грохота.
Холодная ночь висела над равниной, когда Лициния открыла глаза — высоко мерцали звезды, над горами подымалась луна. Лициния не сознавала, где находится, лежала без мыслей, чувствовала слабость, безволие. Голова болела, она ощупала ее: темя было рассечено, а на лбу вздымалась большая шишка — дотронуться больно.
«Камнем из пращи», — подумала Лициния, пытаясь привстать, но левая нога нестерпимо заныла и не повиновалась: падая, Лициния, очевидно, вывихнула ее.
Лициния поползла по направлению к городку. Филиппы казались совсем недалеко. Она ползла, а расстояние между ней и городком не уменьшалось. Устав, она легла на землю. Кругом лежали трупы. Руки ее были в крови. Она старалась об этом не думать. Взяла кинжал у убитого легата, сунула за пояс и поползла дальше.
Вдруг луна, скрывавшаяся за облаком, осветила поле и груду трупов. Лициния не отрывала глаз от молодых лиц героев, узнавала павших: вот Марк Катон, а там в стороне лежит юноша, похожий на заснувшую девушку: губы его полуоткрыты, руки раскинуты.
— Люций, племянник Кассия! — шепнула Лициния. — Погиб… А вот Друз, Вар и Лабеон… О боги, спасите нас… Неужели республика умерла? Нет, пока живы Брут и Секст Помпей…
Мысль о Сексте придала ей силы. Ползти, ползти, хотя бы всю ночь, чтобы отыскать Брута, просить помощи у Помпея. Нельзя умирать, когда тлеет еще надежда в сердце. Нужно жить, всеми силами отстаивать свободу.
Всю ночь ползла Лициния, всю ночь слышала звуки труб и крики: «Да здравствуют триумвиры! Да здравствует Антоний!» И поняла — победили они… Где же Брут? Может быть, ранен? Или в плену? Она устала — кружилась голова, а добраться до Филипп было так же необходимо, как и найти пристанище, отдохнуть и лечить рану. А потом — искать вождя!
На рассвете она добралась до крайнего домика и постучала в дверь.
Голос изнутри спросил по-гречески:
— Кого шлет Гермес?
— Гермес шлет воина, который просит приюта, — медленно ответила Лициния, подбирая греческие слова.
— Кто ты? Республиканец или цезарьянец?
Лициния растерялась — не знала, что сказать. Опасность быть выданной Антонию заставила ее прибегнуть к хитрости. И она осторожно ответила:
— Воины кричат на равнине: «Да здравствует Антоний!»
Дверь приоткрылась — выглянуло бородатое лицо ремесленника.
— Итак, победил Антоний? О боги!
Лициния поняла, что он против триумвиров, и ободрилась:
— Приюти меня, и Зевс Ксений воздаст тебе за твою доброту… Ты спрашиваешь, кто я? Вместе с Брутом боролся я за республику, а где наш вождь и господин — не знаю.
Она говорила на дурном греческом языке, и ремесленник с трудом понимал ее. Услышав же, что этот легионарий бился рядом с Брутом, он распахнул дверь:
— Войди. Если бы он победил, нам, эллинам, стало бы лучше.
— Помоги мне, — попросила Лициния, — у меня разбита голова и вывихнута нога.
Ремесленник, обхватив ее, понял, что она женщина, однако не сказал ни слова и помог ей войти в домик.
И только днем, после обеда, когда она лежала на ложе, вымолвил, избегая смотреть ей в глаза:
— Почему ты скрыла, что ты — женщина? Лициния смутилась.
— Я знала, что ты догадаешься. Воином я сражалась, воином пришла к тебе, воином и уйду от тебя.
Ремесленник задумался.
— Как велико должно быть дело, за которое боролся Брут, если женщины сражались вместе с ним!
— Кому, друг мой, не дорога свобода? Свободно жить, свободно дышать, свободно говорить и не зависеть от чьего-либо произвола — не есть ли это высшее счастье на земле?
— Ты права, — кивнул ремесленник. — Кто бы пошел за Брутом, если бы он был против свободы?
Антоний говорил Октавиану, стоявшему рядом с ним на претории:
— Победой при Филиппах я утвердил победу божественного Цезаря при Фарсале. Я победил Брута и Кассия. Никогда больше аристократы не посмеют злоумышлять против дела Цезаря!
— Да, триумвиры победили, — сказал Октавиан, — но пока жив Секст Помпей…
— Прости меня, Гай Октавиан, но ты в бою не участвовал, а твои легионы бежали. Я один противостоял Бруту и Кассию, я один сломил напор их легионов! Что же касается Секста Помпея, то он не так опасен…
— Неужели ты думаешь, что я трушу? — свысока взглянул на него Октавиан.
— Да, ты трусишь, Гай Октавиан! Если бы ты один выступил против республиканцев, сегодняшняя битва стоила бы жизни тебе и твоим легионам. Ты знаешь, что это так…
«Антоний стал верховным повелителем, — думал Октавиан, — победил, конечно, он, и его власть неизмеримо выше, чем власть Цезаря после Тапса. Но славословить его — это затягивать себе петлю на шее».
— Гонец из Италии! — закричал караульный легат. — Прикажешь, император, впустить его в шатер?