— Пусть войдет, — сказал Антоний, искоса поглядывая на Октавиана: «Он зол, что все обращаются ко мне, а на него не обращают внимания. Его считают самозванцем и коварным честолюбцем. А разве это не так? Пусть мерзкий мальчишка не заносится, а то получит по носу!»
Он вскрыл письмо и громко прочитал:
«Фульвия, супруга Марка Антония — полководцам Марку Антонию и Гаю Октавиану Цезарю, триумвирам — привет и добрые пожелания.
Радея о вашей власти, я управляю Италией и руковожу деяниями сената и магистратов, потому что консул и триумвир Марк Эмилий Лепид плохо справлялся с возложенными на него обязанностями. Жду вашего скорейшего возвращения в Рим. Прощайте». Антоний взглянул на Октавиана:
— Что скажешь?
— Лепида устранить! Мы отнимем у него Испанию и Нарбонскую Галлию…
— А взамен?
— Дадим Африку.
— Еще?
— Мы хотели дать земли ветеранам.
— Восемь тысяч легионариев получат земли в окрестностях восемнадцати самых богатых городов Италии и часть имущества собственников, за которое выдадим владельцам небольшое вознаграждение. Эти колонии, Гай Октавиан, ты назовешь юлианскими, согласно обещанию Цезаря.
— Хорошо. А закон Цезаря о даровании прав гражданства жителям Цизальпинской Галлии?
— Будет проведен. Все это мы сделаем без одобрения сената и народа. Согласен, Гай Октавиан?
Октавиан молчал. Его беспокоило разделение провинций: какие захочет взять Антоний, какие достанутся ему,
Октавиану?
— Согласен? — повторил Антоний. Октавиан кивнул и тотчас же спросил о провинциях.
Антоний небрежно ответил:
— Что ж, я возьму Восток, а ты бери Запад. Думаю, что Восток не может соблазнять тебя — сам знаешь: интриги династов, борьба царьков, заговоры… Но если хочешь, — добавил он, — я уступлю тебе Восток, тем более, что Цезарь считал его богатейшей добычей Италии.
— Нет, пусть верный ученик божественного диктатора установит мир в самых богатых странах, а если понадобится обнажить меч, то пусть долго не раздумывает, тем более, что парфянская добыча заманчива, — любезно сказал Октавиан и вызвал Агриппу. — Скажи, что Фавоний, Лукулл, Каска и другие?
— Казнены.
— Слава богам! — вскричал Октавиан и, сев за столик, принялся диктовать письмо к матери.
Агриппа подал ему в это время письма, указав глазами на Антония, собиравшегося уйти. Октавиан понял, от кого письма, и обратился к триумвиру:
— Как думаешь, благородный Марк Антоний, не слишком ли много взяла на себя Фульвия, захватив власть в Риме?
— Разве она захватила власть? — притворно удивился Антоний. — Она вынуждена была из любви к отечеству заменить Лепида.
— Понимаю, одна она управляет и, может быть, даже не одна…
— Ты хочешь сказать, что брат мой Люций помогает ей… И хорошо! Иначе она бы запуталась в государственных делах.
Октавиан не стал возражать. Лишь только Антоний вышел, он взглянул на письма:
— Ты ошибся, Марк Випсаний, послания от разных лиц: одно от супруги моей, другое — от тещи.
Сначала он прочитал письмо от Клавдии. Жена жаловалась на его долгое отсутствие, уверяла, что соскучилась по нем, описывала неприглядную римскую жизнь:
«У нас полная анархия, хотя мать старается восстановить порядок. Все мы без денег, сенат состоит из мошенников и проходимцев. Нет ни сословий, ни учреждений, ни веры в величие Рима — все попрано, затоптано в грязь. Даже магистраты потеряли влияние на народ, а законы утратили свою силу. Подумай только, дорогой супруг, всадники сражаются в цирке с дикими зверями! Зато молодежь стремится к науке, литературе. Быть учителем стало выгодно, и учителей развелось больше, чем нужно. Кто они? Конечно, вольноотпущенники. Однако этим ремеслом не брезгают и нобили, ставшие нищими. Я очень скучаю по тебе…»
Не дочитав эпистолы, Октавиан отбросил ее: «Лжет, притворяется, своенравничает, блюдет девственность… О женщины! В ваших легкомысленных головах только наряды, притирания и глупость!»
Фульвия писала о трудностях управления государством, о безмозглых сенаторах, о мудром соправителе Люции Антонии («Конечно, любовница хвалит своего любовника») и намекала на любовь свою к Октавиану.
«Ты не поверишь, дорогой зять, как я соскучилась по тебе! Твой образ стоит перед моими глазами, я не сплю ночей и совсем больна. О, приезжай поскорее, чтобы я могла видеть тебя и — боги одни знают, возможно ли это? — получить от тебя то, в чем ты отказываешь своей жене, а моей дочери. Реши сам, что делать. Я уверена, что сердце твое не лед, а пылающий факел, и одно это наполняет мою душу счастьем и преданностью к тебе. Если захочешь, я помирю тебя с Клавдией. Где ты это слыхал, чтобы девушка, вышедшая замуж, оставалась нетронутой? За что ты сердишься на нее? Но она ни в чем не виновата, и если злые люди клевещут на нее, распространяя грязные слухи, то причиной этому ее гордость и высокая нравственность: она отвергала дерзкие ухаживания многих знатных людей. Приезжай же, иначе…»
Плюнул и швырнул таблички под стол.
— Старая сводня и простибула, — проворчал он, — кому ты нужна? Кто польстится на твое дряблое тело и отвисшие груди?
И, повернувшись к Агриппе, приказал:
— Сжечь эпистолу, чтобы никому не попалась в руки!
Лициния выздоравливала. Врач-грек лечил кровоточившую рану на голове багряным кимолийским мелом, изредка употребляя тимфайский гипс; когда рана стала заживать, он мазал ее жирными составами и прикладывал травы, а вывихнутую ногу — частыми растираниями. Это был пожилой муж, с веселыми глазами и обросшим подбородком. Любитель поболтать, он задерживался, когда ремесленник был дома, и оживленная беседа затягивалась нередко на несколько часов. Большей частью они беседовали о политике, о состоянии римского и греческого общества, о войнах Цезаря и Помпея. Однажды врач заговорил о битве при Филиппах и разгроме легионов Кассия и Брута. Лициния встрепенулась.
— Брут кончил самоубийством, — сказал он, — борец за свободу погиб, но печалиться о нем не одно ли и то же, что грустить о погибшей идее? Как не может исчезнуть идея, во имя которой шли умирать десятки тысяч, так же не может исчезнуть имя Брута, противника тирании: оно на многие тысячелетия будет гореть факелом, призывающим народы к боям за свободу.
— Ты красноречив, друг мой, — вздохнул ремесленник. — Не лучше ли было бы, если бы Брут остался жить и продолжал борьбу?
— Если бы он заключил союз с Секстом Помпеем, — продолжал врач, — боги одни знают, кто победил бы.
Ремесленник, слышавший о Сексте только дурное, стукнул кулаком по столу:
— Нехватало еще, чтобы Брут связался с пиратом! Тут Лициния не выдержала: горячо защищая Секста, она говорила о его любви к отечеству, справедливом отношении к подвластным ему людям.
— Это муж, с которым можно играть в морру в темноте, — добавила она.
— Micare digitis,[12] — сказал врач и засмеялся. — Когда я бывал в Риме, я всегда удивлялся быстроте и сообразительности юношей, которые играли в морру. Разжимая кулаки, они быстро показывали пальцы, стараясь сосчитать их, пока рука противника не сжалась опять в кулак. Верный счет считался выигрышем, и игрок подымал палец левой руки. Мы, греки, играем так же, но медленнее. Борьба же требует быстроты. А борьба за власть — это кровавая игра, а не micare digitis: в ней решают все быстрота и сообразительность. Кто же, по-твоему, лучший игрок — Брут ли, истинный республиканец, бескорыстно боровшийся против тирании Цезаря и триумвиров, или Секст Помпей, опирающийся на аристократов-помпеянцев?
Лициния возразила, что иметь друзей-помпеянцев не значит еще опираться на них, что Секст Помпей не таков, каким рисуют его враги, — она убедилась в этом, будучи послана к нему Брутом.
Эти беседы укрепили ее решение отправиться к Сексту Помпею. В глубине души она отдавала предпочтение Сексту, как ей казалось, не потому, что она его любила, а оттого, что Секст мечтал о полном освобождений сицилийских рабов и даровании им человеческих прав. Иногда она думала, что Секст решил пополнить легионы невольниками для того, чтобы иметь больше войск, и освобождение рабов задумано им не ради человеколюбия.
Эта мысль была невыносима.
«Не может быть, — шептала она, ворочаясь на ложе, — Секст не таков. Как и Брут, он борется за идею. Только разными путями пошли они: Брут убил диктатора и собрал войска для борьбы с триумвирами, чтобы восстановить республику времен Катона Цензора, а Секст мечтает о республике до Пунических войн. Один находился под влиянием Цицерона, другой — последователь Сципиона Старшего».
Она задумалась. И казалось ей, что цель Брута и цель Секста составляют единое целое, без которого немыслимы спокойствие в республике и благо народа. Жизнь, называемая кучкой олигархов свободной лишь затем, чтобы обмануть народ, казалась ей большим угнетением, чем деспотия Суллы, Митридата или Тиграна, а зависимость римлян от кучки «избранных» богами, а на самом деле от людей, захвативших беззаконно власть — худшим рабством, нежели проституция. И если бы Брут повернул республику к эпохе Катона, удовлетворился ли бы народ властью сената и гнетом нобилей? А если Секст Помпей восстановит республику времен консула Дуилия или нашествия Ганнибала, то что выиграет народ от такого правительства? Не одно ли и то же республика Брута и республика Секста Помпея? А освобождение рабов?.. Было ли оно целью или средством? Лициния становилась в тупик, не зная, что думать. И только в одном она была уверена: Секст Помпей честен и велик.