— Батюшка! — Акинфий упал в ноги отцу. — Батюшка, согрешил: убил я солдата, оберегая наше добро… Страшно мне от крови. Кажись, и сейчас горит сердце… Первый мой грех…
Никита поднял за плечи сына, успокоил:
— Успокойся! Не ты виновен в его смерти, сам напросился. Закажи панихиду по усопшему, на душе и полегчает. Всякое, сынок, в жизни бывает!
Больше они в этот день ни о чем не говорили. Сын ушел в горенку и пробыл там до утра.
У Аннушки густые черные ресницы и круглая, словно точеная, шея. На ее широкой спине — толстая темная коса. Одета она в голубую кофту, на плечах пушистый платок. Аннушка любит сказки; проворная демидовская старуха складно рассказывает их. Лицо кержачки строго, глаза печальны: скорбит глубоко. Из раскольничьих скитов принесла она крепкую веру и любовь к суровой молитве.
Акинфию нравилось печальное лицо и покорность кержачки. Больше он не спрашивал ни о чем. Дел по заводу нахлынуло много; они шли, как водополье. И жил Акинфий, как на водополье; на своем башкирском коньке ездил по горам и падям, намечал новые заводы. За делами, в работе, когда подкрадывалась тоска по женской ласке, он вспоминал Аннушку. Тогда — на стану, или в лесу, или в куренях, где рабочие вели пожог угля для прожорливых домен, — перед ним вставали зовущие глаза кержачки. В пургу, в мороз, через дебри и тайгу он ехал к ней в Невьянск и день-два не уходил из ее горенки.
Отец подумывал о Туле, торопился с литьем. Он предупреждал сына:
— Гляди, не шибко прилипай к бабе, не то дело порушится, а нам надо поднять такой дикий край!
О жене Акинфий вспоминал редко, по весне собирался навестить ее. Тут не было тревог; знал и верил отцовскому домострою. Верна будет Дунька!
Когда уезжал Акинфий, Аннушка изредка выходила погулять по заводу. Недремлюще было око Никиты Демидова. За ворота завода-крепостцы ее не пускали. Да и куда пойдешь, когда по тайным тропам в горах и лесах притаились демидовские дозоры. Никита пригрозил ей:
— Ты, Анна, бегать не вздумай. Настигну и в скитах; скиты разорю и попалю. Так!
Он хвалил сына:
— Да и другого ты, как Акинфку, не найдешь. Умен, пес, и жадный к работе…
В одну из глухих, волчьих ночей в Невьянск возвратился Акинфий. За ним демидовская ватажка влекла на коне связанного кержака. Пленный скитник был волосат, черен, как жук, и глазами напоминал раскольницу Аннушку.
Кержака немедленно отвели в глубокий демидовский подвал. Сам Никита спустился в тайник. В погребе пахло плесенью, пламя в каганце горело прямо. Связанный кержак угрюмо молчал. Никита сжал кулаки, шагнул к нему:
— Молвишь, что ли, где Аннушкин полюбовник руду сыскал?
— Неведомо мне это…
— Их-х, пес!..
Кержака повалили на каменный пол.
Ночью в горенке Аннушка слышала, как в подполье глухо стучали… Отчего-то скорбело сердце, не находило покоя. Суеверная кержачка опасливо подумала:
«Не домовой ли то шебаршит в подполице?..»
Скованного кержака заключили в узилище…
Прошли крещенские морозы, по пышному снегу наметилось много звериных следов. По ночам к заводскому тыну приходили волки. Наследив по снегу вокруг крепостцы, волки садились против ворот и, подняв морды, начинали выть; в этом вое были темная тоска и ярая злость. Пристав взбирался на башню, — от мерзкого волчьего воя по коже драл мороз, — бухал по волкам из дробовика. Звери, ляская зубами, отбегали, садились и начинали опять выть.
Ставили капканы, но волки обходили их.
Волкодав в хозяйских хоромах угрюмо поглядывал на Демидова. Волчий вой беспокоил хозяина. К тому же на него напали тоска и подозрительность.
В ночную темь, в волчьи ночи заводчику не спалось, пробуждалась совесть. В густом мраке вставал Кобылка с ершиной бороденкой, хрипел. В углу, казалось, не сверчок верещал, а замученные. Сколько их? Об этом знал только один Никита. В эти глухие ночи, когда он оставался наедине со своей совестью, его томила тяжкая тоска.
Он кряхтя вставал с постели и подходил к потайным слуховым трубам, долго прислушивался. В огромном каменном доме-крепости среди мертвящей тишины рождались какие-то звуки: то ли стон, то ли плач, а может — треск старых дубовых половиц…
«Вот оно как бывает! — озадаченно думал Никита: — Демидовы крепко сшиты, а душа и у них тоскует…»
Он до полуночи ходил по горнице; пес тревожно поглядывал на хозяина.
«Уж не Аннушка ли затеяла что? — подозрительно прислушивался Демидов. — Кержаки-то — они народ лесной, тяжелый. Ежели им топоры в руки… Долго ли до беды?..»
Никиту обуревали подозрения. Ему казалось, что Аннушка узнала об отце-узнике, подговорила служанок…
— Ух ты! — тяжко вздохнул Никита, сунул жилистые худые ноги в валенки и, освещая путь горящей свечой, крадучись пошел вдоль коридора. По пятам шествовал пес, с преданностью поглядывая на хозяина. Глаза Демидова горели недобрым огнем, гулко колотилось его сердце.
Заводчик остановился перед дубовой дверью; пес вилял хвостом, ожидал. В горенке стояла тишина: спали. Пламя свечи в шандале колебалось.
«Никак почудилось? Спит баба… А может, притаилась? Нет, не может того быть…»
Он сжал челюсти, закрыл глаза; ноги словно вросли в каменный пол; на двери с минуту колыхалась огромная угловатая тень человека.
Никита резко повернулся от двери:
«Волки окаянные тоску навели…»
Грузным шагом он медленно возвратился в горницу. На башне бухнул выстрел. Волки замолкли, но через минуту вой их поднялся снова.
Демидов накинул полушубок, надел треух, взял дубинку и вышел на двор. За ним по пятам шел верный пес.
С темного неба по-прежнему с шорохом падал снег. Никита, крепко сжимая дубину, подошел к воротам.
— Открывай ворота, бей зверя! — злым голосом крикнул Демидов. Пристав сошел с башни, перед ним стоял взлохмаченный хозяин.
— Открывай! — гаркнул Никита.
У пристава от хозяйского грозного окрика задрожали руки.
Нетерпеливый Демидов отпихнул пристава, загремел запорами и открыл ворота. Против них на голубоватом снегу полукружьем сидели волки. Зеленые огоньки то вспыхивали, то гасли. Пес ощетинился, зарычал.
— Воют, проклятые! — Хозяин с дубьем бросился на волков.
Звери, ляскнув зубами, отскочили… Демидов прыгнул и шарахнул дубиной — передний волк взвизгнул и покатился на снег. На него набросилась стая.
Никита подумал: «Эх, волчья дружба».
— Батюшка, Никита Демидыч… Ой, остерегись! — кричал из-за тына пристав.
Волки грызлись. Никита дубьем врезался в волчью стаю. Матерый зверь с размаху прыгнул Демидову на спину — Никита устоял на ногах. Пес острыми клыками цапнул зверя за ляжку — зверь оборвался. Пес и зверь, грызя друг друга, покатились по снегу.
Остервенелый Никита бил дубьем зверя, а волки ярились; длинный и тощий прыгнул на грудь Никите и острым зубом распорол полушубок…
— Так! — одобрил Никита и взмахнул дубиной.
— Ой, страсти! Осподи! — Пристав не переставая палил из дробовика.
На дворе заколотили в чугунное било. Сбежались сторожа и еле оборонили Никиту и пристава.
Волки разорвали полушубок на Демидове, ветер взлохматил его черную бородищу. От Никиты валил пар. Зло ощерив крепкие зубы, с дубиной в руке, Демидов прошел в ворота и зашагал к хоромам. Тяжело дыша, он сам себе усмехнулся:
«Ну что, старый леший, со страху наробил?»
На истоптанном снегу с оскаленной пастью растянул лапы изорванный волками верный пес…
По наказу Демидова работные люди огнем отогрели глубоко промерзшую землю, ломами выбили яму и схоронили пса. На псиной могиле поставили камень; на нем высекли слова:
«За верную службу хозяину».
Утром, узнав о волчьем побоище, Акинфий спросил отца:
— С чего, батюшка, удумал такое?
Борода у Демидова дрогнула, он крепкими ногтями поскреб лысину и сказал угрюмо сыну:
— Вот что, ты свою раскольницу на заимку отвези… Покойнее будет. Так!
Акинфий понял, поясно поклонился отцу.
На другой день Аннушку отвезли на дальнюю заимку…
Думный дьяк Виниус сдержал слово, данное Демидову.
На масленой неделе невьянский заводчик получил царскую грамоту. Помечена была грамота января девятого, года 1703-го. В грамоте говорилось, что царь Петр Алексеевич, убедившись в полезной работе Демидовых, для умножения их заводов приписывал к ним на работу волости Аятскую и Краснопольскую и монастырское село Покровское с деревнями, со всеми крестьянами и угодьями. В свой черед, Демидовым указывалось добросовестно вносить в казну железом подати за приписных крестьян.
— Вот оно и вышло! — ликовал Никита. — И не крепостные и не вольные, а одно слово — демидовские кабальные… Учись, Акинфка!
Монастырский игумен, узнав про царский указ, приказал готовиться к дальней дороге. В крытый возок положили пуховики и подушки, усадили монастырского владыку, укрыли шубами и повезли в Верхотурье. За возком игумена тянулся, поскрипывая полозьями, монастырский обоз, груженный битой подмороженной птицей, бадьями меда, добрых настоек и свиными тушами.