— Расскажи ему всё. Хорошо? — сказала Маруся и побежала отворять дверь.
Фёдор Фёдорович Коржиков был вечный студент. Он так давно не был в Университете, что и сам забыл — студент он или нет. Другое увлекало его. Увлекала пропаганда среди рабочих, партийная деятельность в социал-революционной партии, в которой он считался видным и деятельным работником. Ему было тридцать лет. Маленький, сгорбленный, неловкий, весь заросший рыжими волосами, с небольшой рыжей бородой, которой он не давал покоя, то комкая её, то сминая рукою, то засовывая в рот, в рыжем пиджаке и рыжих штанах, неопрятный, в веснушках на бледном исхудалом лице, он производил сначала неприятное впечатление. Но ум у него был быстрый, суждения резкие, говорил он отлично, умел влезть в душу и своим, чуть хриплым, медленным, точно усталым голосом внушить любую идею. Терпеливый и настойчивый, на все готовый, он вёл свою работу для будущего, не торопясь, считая, что если через сто лет будет революция, и то хорошо.
— А, воин, — сказал он, здороваясь с Любовиным, — что в будни пожаловали? Или Монаршая милость какая объявлена?
— Да, милость! Кабак был ночью у господ, а мы, слуги, сегодня гуляем. И занятий нет. Праздник у ста человек потому, что один выпил лишнюю рюмку.
И Любовин подробно рассказал о всём том, что видел и слышал этою ночью у Гриценки.
— Так, так, хорошо, — говорил Фёдор Фёдорович, внимательно слушавший Любовина.
— Что же хорошего-то, Фёдор Фёдорович? — озлобленно воскликнул Любовин.
— Сами нам помогают, Виктор Михайлович. Ведь солдатики-то, поди, возмутились, ведь вот тут капельку прибавить, так, штришок один поставить, подчеркнуть где надо — гляди и до бунта недалеко.
— Эх, Фёдор Фёдорович! Не знаете вы нашего брата, солдата. Это такая серость, такое смирение, такое… черт его знает, что такое — ему в морду дай — он другую щёку подставляет. Евангелие какое-то ходячее!..
— Ну не совсем оно так выходит, — сказал Фёдор Фёдорович, — вот Саша-то ваш возмутился, говорите.
— Ах, что Саша! — махнул рукою Любовин.
— А вот такого-то и надо. Ведь вы, Виктор Михайлович, сами виноваты. Горячка, кипятилка, шум, пыфы да пуфы, а это в нашем деле не годится. Вы говорили с солдатами после? Воспользовались психологическим моментом?
— Воспользовался, говорил… Эх, Фёдор Фёдорович, вот этот стол вы скорее убедите, нежели их. «Господа! Господа! На то господа! Правды на земле нет, правда только у Бога», а стал им объяснять — разошлись. Боятся.
— Так, так… Виктор Михайлович, да разве можно так? Ведь этак вы и людей запугаете и сами буйную голову не сносите. Эх, ведь и учил же я вас и говорил как надо. Наше дело тайное. Не пришло ещё время по площадям-то кричать да открыто проповедовать. Правда-то, Виктор Михайлович, пока что по подвалам скрывается да имени своего не сказывает. Зачем всем оглашать её. Выдадут — это вы верно говорите, выдадут. Один другого боится и, чтобы тот не выдал, сам выдаст. Что говорить? Подлец человек стал, ух какой подлец. Да ведь и судить-то строго нельзя. Сами рассказывали, какой кулак у вахмистра. Молот кузнечный, а не кулак. А душонки-то дряблые, как ветошки, где же им противостоять-то? Ну и падают. А вы, Виктор Михайлович, поодиночке да ласково. Есть такое слово хорошее: товарищ. Да… вот с ним и подойдите к солдату. Да наедине. Он этого слова не слыхал, не знает. Оно ему в диковину. Как мармеладка это слово. Так в душу и вползёт. Вы мне одного воспитайте в духе возмущения — вот и дело сделаете. Пусть один станет всем не доволен, все критикует, все не по нему, а тогда за другого принимайтесь. Да офицера бы надо. Без офицера, верно, трудно. Надо офицера обработать.
— Невозможное это дело, Фёдор Фёдорович, как вы их возьмёте, когда они, можно сказать, и не люди даже. У них свои понятия.
— Ну к чему так. Были и между ними. Возьмите: Пестель, Рылеев… Да ведь и Лев Николаевич офицер был, а смотрите, как работает. «Офицерскую и солдатскую памятки» давал я вам?..
— Ну, то, может быть, в других каких полках, а у нас это невозможно. У нас офицер на лошадь лучше смотрит, чем на человека. На прошлой неделе в третьем эскадроне солдат на препятствии убился, так эскадронный командир знаете что сказал: что он, сукин сын, убился, туда ему и дорога, а что он лучшую лошадь в эскадроне загубил, это я ему и в будущей жизни не прощу! Вот вам какие они.
— Да ведь не все же? — сказал Фёдор Фёдорович.
— Все, — злобно отвечал Виктор.
— Ну, а Саша? — тихо сказала Маруся.
— И Саша такой же будет, — сказал Виктор.
— А ты не дай ему таким стать. Разбуди в нём человека, — сказала Маруся и взяла за руку брата. Это прикосновение как будто смягчило Виктора.
— Как же быть-то, уже и не знаю, — сказал он.
Фёдор Фёдорович переменил разговор. Он стал рассказывать о забастовках как средстве борьбы, успешно применяемом за границей.
Маруся пригласила в столовую и стала поить брата и Фёдора Фёдоровича чаем.
— Наши товарищи ещё не сорганизованы для этого. Но я думаю, что это удастся. Есть уже живые головы, которые это понимают. Вот отец нам сильно мешает, — говорил Фёдор Фёдорович, — а ведь он мастер. Что офицер в полку, то мастер на заводе.
— Вы вот совратите его, — воскликнул Виктор.
— Ну, он старый человек. Его трудно переубедить. Нет, надо вот такого, как ваш Саша. Чем больше вы мне про него рассказываете, тем более мне сдаётся, что это материал, который можно обработать.
Фёдор Фёдорович встал из-за стола и стал прощаться. Маруся и Виктор пошли провожать его.
— Опять к рабочим? — сказала Маруся.
— Да, есть у меня тут молодчик один. Товарищ Павел. Мозгляк такой. И с виду невзрачный, а злоба в нём так и кипит, — сказал Фёдор Фёдорович и посмотрел на Марусю.
Она стояла, прислонившись спиною к серой железной печке. Её руки были опущены вдоль тела. Гордо приподняв голову, она из-под опущенных ресниц глядела то на брата, то на Коржикова. Воля и ум светились в её глазах. Невольно загляделся на неё Коржиков. «Эк, какая! — подумал он, — совсем княжна Тараканова в крепости или Шарлотта Корде перед убийством Марата. Нож только в руки дать. Героиня! И как не похожа на брата! Вот эта пошла бы на все и сгорела бы живьём за идею, за слово, за дело». Коржиков перевёл глаза на Любовина и тихо, вкрадчивым голосом сказал:
— А что, если бы Марию Михайловну нам попробовать? Любовин вспыхнул и с удивлением посмотрел на Фёдора Фёдоровича.
— Понимаете ли вы, что говорите, — тихо сказал он.
— Очень понимаю, Виктор Михайлович. Но если жертва нужна, мы её принесём. Перед такою, как Мария Михайловна, никто не устоит. И ваш Саша станет послушным, рабом её желаний.
Наступило зловещее молчание. Маруся ещё более запрокинула голову затылком к печке и стояла, неровно дыша и не глядя ни на брата, ни на Фёдора Фёдоровича. Любовин с негодованием посмотрел на Фёдора Фёдоровича. Ведь знал же он, как бесконечно любил его сестру этот несуразный Коржиков!
— Вы с ума сошли, — злобно кинул он Фёдору Фёдоровичу.
— Так, так, — спокойно сказал Коржиков. — Мария Михайловна, если понадобится, вы принесёте эту жертву?
Маруся ничего не ответила. Тяжёлый вздох вырвался у неё из груди. Она медленно опустила голову и устремила совсем синие васильковые глаза на Коржикова. Он как-то съёжился, скомкал в кулачок свою бородку и, пожимаясь плечами, пошёл к двери.
— Если партия признает это нужным, — сказал он хриплым голосом, — Мария Михайловна, мы вас попросим.
И скрылся за дверью…
Густые чёрные тучи низко клубились над землёю, застилая горизонт. Далёкая молния таинственными зарницами играла в них. В природе что-то совершалось, и земля приникла в испуге. Высокие берёзы стояли тихо и ни один листок не трепетал на них. Широкие болотные луга точно набухли водой, и за ними грозный и глухой стоял лес. За лесом серебром под чёрными тучами тянулась узкая полоса далёкого залива. Ночь наступала.
В маленькой избушке, на окраине Красного Села, в которой одну комнату на время лагерей занимали Саблин с Ротбеком, было нестерпимо душно. В оба открытые окна вместо воздуха шла густая темнота, полная болотных испарений. Ротбек завалился спать с десяти часов и теперь храпел громко и переливисто. Саблин сидел у окна в тёмной комнате. Ему стало жутко и одиноко в этой маленькой комнате, и он вышел и пошёл по берёзовой аллее к окраине Красного Села.
Было так темно, что он скорее по догадке нашёл небольшую скамейку под берёзой и сел на неё.
Чёрное небо, редкие мигающие зарницы, таинство, совершавшееся в природе, для него имели связь с тем, что творилось на земле.