— Вступись, отче, не оставь без внимания верного раба твоего, заблудшего агнца Романа. Не по своей воле, а по наущению диавольскому возмутился наш князь. За то и покарала его рука божия, за то и лежит он ныне прахом у ног твоих и взывает о пощаде.
— Много бедствий принес Роман Руси, — разомкнул уста митрополит Никифор. — Но в раскаяние его я верю, ибо сам Христос, спаситель наш, завещал нам любовь к ближнему и прощение. Ступай, боярин, к себе на двор и жди. Ежели уговорю я Рюрика, велят тебя кликнуть — явись тот же час. Ежели не уговорю, возвращайся восвояси, и да будет с вами всемилостивейший бог… Аминь.
Служки подхватили ослабевшего Твердислава под руки и вывели за дверь.
Остамел боярин: тяжкий дух стоял в митрополичьих палатах. Был Никифор худосочен и тощ, и кровь его была холодна — велел он с утра жарко топить все печи, а озноб не покидал его. Хоть и много золота стоило Никифору место киевского митрополита, но тосковала душа его по теплым берегам Босфора, по синему морю с белыми парусами корабликов, по оливковым рощам. Патриарх, похоже было, совсем про него забыл. Полгода не приходило вестей из Константинополя, полгода жил Никифор в полном одиночестве, общаясь только с книгами и враждующими между собой князьями.
Больно кольнуло сердце митрополита Романово своеволие. Испугался он, как бы не опутал волынского князя своими сетями святейший папа, как бы не наслал в его земли своих нунциев, не обратил православных в свою веру. Тогда разгневается патриарх, пришлет на Русь другого, более расторопного пастыря…
И так рассудил митрополит: если не помилует волынского князя, не помирит его с Рюриком, то другие позаботятся о нем — в Кракове. Зачем играть с огнем?!
Три дня сидел Твердислав в Киеве. На четвертый день утром явился отрок с Горы: Рюрик звал боярина к себе.
— Слава тебе, господи, — облегченно перекрестился Твердислав.
Но, пригласив на Гору, Рюрик и здесь не сразу принял боярина. В узком переходе перед гридницей сидели на лавках, поставленных вдоль стен, дружинники, купцы и прочий незнакомый Твердиславу люд, слышались приглушенные голоса, с кухни доносился перестук ножей, пахло жареным мясом и луком. Над головами надоедливо кружили большие зеленые мухи.
Обряженный в теплую шубу, в высокой меховой шапке, боярин потел и отдувался, недовольно скашивал угрюмые взгляды на суетящуюся вокруг княжескую челядь. Мягкий беззубый рот его кривился в недовольной усмешке, распухшие в суставах пальцы нервно перебирали четки.
Пробегавшие мимо отроки смотрели на боярина с любопытством, особого почтения не выражали, и Твердислав почувствовал сосущее под ложечкой одиночество.
На Волыни был он первым после князя человеком, на княжом дворе все падали ему в ноги, заглядывали в лицо заискивающе, искали его милости.
На Волыни по утрам отправлялся он со своей усадьбы в золоченом возке, лежал, откинувшись на подушки, зевая, лениво крестил рот и не глядел по сторонам. Там все его знали.
Строил князю козни Твердислав на Волыни, а в соборе было у него свое место, по правую руку от Романа, и место это никто не смел занять.
В Киеве Твердислав утратил все свое былое величие. Золоченого возка ему не подавали, в божьей церкви затирали спинами в задние ряды, простые отроки и гридни, проходя мимо, бесцеремонно задевали его локтями и скалили зубы.
Ничего, еще и не такое стерпит Твердислав. Шкура у него толстая, зато ум тонок. В другое время, может, и погладил бы он иного невежу посохом пониже спины, а здесь благоразумно воздерживался. Пусть унижен боярин на Горе — за все воздастся ему с лихвой на Волыни.
Только к вечеру попал Твердислав в гридницу ко князю — и на обед не был зван: проголодался зело, живот обмяк. Терпелив был боярин, ох как терпелив: ни словом, ни взглядом не выразил своего беспокойства.
Зря искал Рюрик смущения и следов усталости на его лице.
Был боярин улыбчив, речам княжеским внимал с почтением.
Долго поучал князь Твердислава, словно последнего слугу своего. Все обиды, что нанесла ему Волынь, припомнил и боярину говорил:
— Ты ближе всех ко князю. В том и твоя немалая вина, что неуступчив Роман и своеволен. Плохие у него советчики.
Проглотил упрек Рюрика Твердислав, все выслушал, ни в чем не возразил.
— Истинно так, княже, — вторил он с покорством.
Под конец, распетушившись от важности, Рюрик сказал:
— Ежели Роман просит и раскаивается в своей вине, то я его приму, приведу ко кресту и волость дам. Ежели он устоит в крестном целовании, будет вправду иметь меня отцом и добра моего хотеть, то я буду иметь его сыном, как прежде имел и добра ему хотел…
Ни слова не спросил князь о дочери — словно и не было ее на белом свете, словно и не родитель он ей. Зело подивился такому случаю Твердислав и сам сказал Рюрику:
— Дочь твоя жива и здорова, княже. Шлет тебе поклон и подарки.
Ничего не ответил на это князь. Выслушал Твердислава со скукой в глазах. Подняв грузное тело со стольца, дал знать, что говорить им больше не о чем.
С хорошей новостью возвращался Твердислав на Волынь. И хоть, как и в Киеве, по всему пути сопровождали его проливные дожди, хоть зима стояла на пороге и бросала в возок мокрые листья, а думалось светло и пронзительно-ясно: «Ай да боярин! Ай да Твердислав!.. Попотешу я нашего князя, как-то еще он у меня вывернется».
Но каково удивился боярин, когда, въехав в крепость, увидел скачущего ему навстречу Романа: рука в перщатой рукавице твердо опирается о луку седла.
— Батюшки-святы! — вытаращил глаза Твердислав. — Много ли ден минуло, как отъехал я в Киев, — лежал ты, княже, в жестокой трясце, а нынче глядишь сокол соколом.
— Твоими молитвами, боярин, — сверкнул белыми зубами Роман, — да бабьими заботами. Сказывай, каково Рюрик тебя встречал, не посылал ли грамоты?
Не такою представлял себе боярин встречу с князем — не на улице под дождем, а в тереме с накрытыми пушистыми коврами лавками, в присутствии бояр и дружины.
Замирая от счастья, мечтал он, как поводья коня своего кинет подбежавшему с почтительным поклоном отроку, как подымется неторопливой походкой на крыльцо, пройдет сквозь ряды смущенных бояр и робеющих боярских сынков, как встанет князь с золотого стольца, примет его в объятия и трижды облобызает по христианскому обычаю.
Взбалмошен Роман, не блюдет древнего ряда, посланца своего встречает, как простого смерда. За тем ли ездил Твердислав в Киев, чтобы сломал и торопливо бросил князь Рюрикову печать под ноги своему коню? За тем ли целый час простоял на коленях перед престарелым Никифором?
Прочел Роман грамоту, похлопал боярина по плечу:
— Кто добро творит, тому бог отплатит. Да и я тебя не обижу — знай. Э, да что-то скис ты, боярин. Уж не занемог ли в пути?
— До Киева — не рукой подать. И верно — неможется мне, княже, — проговорил Твердислав обиженным голосом. — Отпустил бы ты меня нынче. Худо, спина болит, ноет в пояснице…
Подумал: «Вот сейчас спохватится Роман, скажет: зову я тебя, боярин, на велик пир в твою честь. Соберу весь христианский народ и тако молвлю ему: глядите все — вот Твердислав, привез он нам добрые вести».
Совсем другое сказал Роман:
— Что неможется, то переможется. А и верно, ты хвор. Ну так ступай с богом!
И, повернув коня, ускакал вместе с дружиной.
Один остался боярин на дороге. Поглядел вслед князю и, дико вытаращив глаза, заорал на мужика, правившего лошадьми:
— Ну, чего встал? Тро-огай!..
1
В тот самый день, когда Роман получил известие от Рюрика из Киева, в соседнем с ним княжестве, в древнем и славном городе Галиче, светило яркое солнце, к крепостным широко и гостеприимно распахнутым воротам съезжались возы, неся на своих окованных железом колесах прах из Киева и Чернигова, из Новгорода и Смоленска, из венгерской столицы Эстергома и с берегов лазурного Босфора.
Возниц ждал в городе отдых после утомительной и опасной дороги, а купцов — богатое и бойкое торговище…
— Гей-гей-гей! — раздались властные крики.
Засуетились вынырнувшие из ворот воины; расталкивая людей, очистили дорогу, возы сгрудились возле моста, перекинутого через наполненный водою глубокий ров.
— Князь… Князь… — полетело над толпой тихо, словно дуновение легкого ветерка.
Князь Владимир Ярославич на трепетном арабском скакуне, подаренном ему владетелем далекого Трапезунда, в небрежно перекинутом через правое плечо алом корзне, схваченном на груди большою запоною, скакал впереди чуть поотставшей дружины — прямой и гордый. Но ни насупленные выгоревшие брови, ни спадающие по краям губ густые усы не могли скрыть играющую на его лице довольную улыбку.
Неделю тому назад, выезжая с княгиней в Холм, он еще был полон тревожных раздумий, щеки его были бледны, и под глазами лежали синие полукружия от бессонной ночи, проведенной в разговорах с ближними боярами.