— Семен! — закричали казаки. — Стреляй, пока не ушел.
Дежнев — пистоль из-за пояса, бахнул. Медведь заревел, на дыбы, махнул лапой — Пятко Неронов кувырком и — бездыханно. А медведь на Семена, да заслонил его Митяй. Обнялись они с медведем и стояли долго, только похрустывали кости. Слабеть стал Митяй, а казаки вокруг недвижимо, словно зачаровали их. Думали, конец Митяю. А медведь заревел вдруг и осел. Митяй на него, без силы. Темно в голове, а рукам горячо.
Подбежали казаки, очнувшись: готов медведь. Всадил ему Митяй в сердце нож. И Дежнев не промазал — в левый глаз пуля вошла.
Пока обдирали шкуру, пока отхаживали Митяя, запылал костер. Медведь сломал Митяю три ребра, а Митяй спас казаков от голодной смерти.
Пятко Неронова никто не пожалел, но Дежнев велел схоронить мужика по-христиански. Яму долбили, молитвы читали. Поставили крест. Осиновый крест. Больше-то не из чего было сделать.
Митяя везли на нартах. Никто не роптал, что тяжел больно паря. Хороша была медвежатина, жирна, сила от нее закопошилась в руках, побежали ноги резвей.
На десятую неделю пути пришли казаки на Анадырь-реку.
Не порадовала Анадырь-река.
В землянке было тепло и сытно. Вечеряли. Кто-то про что-то лениво вспоминал вдруг, его так же лениво слушали, балуясь расколодкой. Расколодку готовили из вкусной рыбы реки Анадырь. Рубили проруби, скучавшая по воздуху рыба сама прыгала на лед. Ее морозили, а потом ели, раскалывая ножами.
Здесь было много красной рыбы, но леса было мало. Где нет леса, там нет соболя. Иноземцев тоже не нашли. Тогда отряд разделился надвое. Дежнев остался возле устья реки, а другая половина с Фомой Пермяком пошла искать иноземцев или хотя бы следы их.
Минуло три недели, а Пермяк все не объявлялся.
Басни рассказывать надоело. Примолкли. Встревожились. Вдруг Митяй сказал:
— Чует мое сердце — придет нынче Фома.
Засмеялись.
Трещала лучина. Люди дремали. А стоило пламени шевельнуться, как головы поворачивались к двери.
И дверь распахнулась наконец. С клубами мороза, под рев пурги вполз Сидор Емельянов, а за ним Фома Пермяк.
К ним бросились. Стащили с них обмерзшие одежды. Поставили еду. Они ели, и никто их ни о чем не спрашивал.
Фома заговорил сам:
— Иноземцев не нашли… Наши мужики вырыли ямы в снегу и ждут вас. Сил больше не было идти. Недалеко уж осталось, версты три-четыре, а сил больше нет… Втроем к вам пошли: я, Сидор и Зырянин Иван. Иван тоже не дошел, в снег лег, ждет…
Казаки вскочили, полезли в кухлянки, поразбирали оружие.
Иван Зырянин замерз. Отряд не нашли. То ли иноземцы взяли сонных казаков в плен, то ли звери утащили, то ли пурга занесла хитро.
Осталось на Анадырь-реке двенадцать счастливчиков. Готовили бревна для будущего острога, ловили рыбу, поглядывали на солнце. С каждым днем солнце все дольше и дольше задерживалось на небе. Близилась весна. Надо было жить.
Сквозь решетчатые, расписанные морозом окна заглядывала игриво государыня Москва.
Начальник Сибирского приказа, окольничий Родион Матвеевич Стрешнев долго молчал, то бороду пощипывал, то поглядывал на стоявшего перед ним казака, то косился на подьячего, топившего печь.
— Как же так случилось, казак, что девятнадцать лет не получал ты государева жалованья?
Казак вежливо поклонился, прежде чем ответить.
— У нас многие так, то денег нет, то в походе дальнем. Я в походах все годы был.
— Подсчитали мы. Выходит тебе жалованья денежного девяносто пять рублей, а хлебного — за рожь и овес — тридцать три рубля, один алтын и четыре деньги. Всего сто двадцать восемь рублей, один алтын, четыре деньги. Много?
— Много. Да ведь заслуженное.
Стрешнев взглянул по-особому на гордого казака.
— А сколько тебе лет?
— Шестьдесят.
— Шестьдесят? Борода седая, а лицом молод.
— Северные люди долго не стареют.
— Ну, что ж, Семен Дежнев, спасибо! Хорошо государю послужил, — уткнулся в бумаги. — Открыл новую реку Анадырь, острог там поставил, явил государю двести семьдесят соболей, двести восемьдесят четыре пупка[33] собольих. Двести восемьдесят девять пудов кости рыбьего зубу по шестьдесят рублей за пуд, — покачал головой окольничий. — Двести восемьдесят девять пудов! Это ведь на семнадцать тысяч рублей с лишним. А сколько сам для себя добыл моржового зуба?
— Тридцать один пуд.
— Деньги получил?
— Нет пока что.
— Получишь, Семен Дежнев. Сам государю о тебе скажу. Деньги получишь. Проси в чем еще нужда.
Семен стоял в тяжелой собольей шубе, широкий, гордый, знающий себе цену человек. Осанкой боярин, одеждой — Стрешнева побогаче. Сказал:
— Хочу бить государю челом, просить чин. Тридцать пять лет служу, был приказчиком на реках, а все простой казак.
— Подавай челобитную, Семен Дежнев!
— А еще бы царя увидеть!
Родион Матвеевич встал.
— Царя? Не простое дело, но тебе обещаю, увидишь царя.
Семен улыбнулся, и Стрешнев тоже вдруг улыбнулся.
— Ступай, казак, с богом. Гуляй себе по матушке Москве. Отдыхай от походов. Когда время придет, позову.
Царь Алексей Михайлович занимался делами.
Двадцать лет сидел он уже на троне. Краснощекий, как мальчик, синеглазый, русобородый, он был ужасно толст, но по-прежнему легок на подъем и горяч.
Перед ним лежала приходо-расходная книга села Измайлова, и он с удовольствием перечитывал ее. Урожай был хорош. Измайловские сады принесли 3938 ведер яблок, 93 ведра смородины черной, 68 ведер красной, 11 ведер белой, 19 ведер малины красной, 2 ведра белой, 25 ведер крыжовнику, 7 ведер клубники, 12 ведер вишен.
Русские растения царя радовали, а вот с иноземными — беда, росли плохо, хотя для них из-за моря выписывали лучших мастеров.
В силу мастеров Алексей Михайлович верил беззаветно, никакие беды не могли подорвать этой веры. Бумажное дерево — хлопчатник — в Москве произрастать никак не хотело.
— Мастера плохие! — твердил царь и требовал, чтоб нашли других, лучших.
Своему воеводе в Астрахани он писал:
«Сыскать семени бумаги хлопчатной самого доброва, сколько можно, и садовника знающего, самого же доброва и Смирнова, который бы умел завести бумагу на Москве. А в Астрахани семени не сыщется, и боярину и воеводе семени подрядить вывести из-за моря, и мастера призвать из-за моря ж. Ткачей сыскать, которые б из хлопчатной бумаги умели делать миткали, кисеи, бязи и бумагу».
Была у царя мечта развести на Москве диковинные и полезные заморские растения, и те, что на юге росли, и те, что на севере, чтоб Москва всем была богата, чтоб все у нее свое было, непривозное.
В измайловских садах высаживали виноград, финиковое дерево, дыни бухарские и туркменские, арбузы шемаханские и астраханские, миндаль, астраханский перец, кавказский кизил, венгерские груши, траву марену, хлопчатник и тутовое дерево. Особенно тутовое дерево. Очень уж хотелось царю иметь собственный, московский, шелк.
Понимая, что дело это хлопотливое и что вырастить на Москве тутовник, может, и не удастся, царь приказал искать такого мастера, который бы умел выращивать шелковичных червей другим способом. Царь даже рецепт придумал: «Из тутового дерева бить масло и, в то масло иных дерев лист или траву обмакивая, кормить червей и за помощию божию завесть шелк на Москве».
За такими вот раздумьями застал царя соколиный верховный подьячий Василий Ботвиньев.
Алексей Михайлович обрадовался ему, предстояло дело забавное и любимое: сегодня Ивана Ярыжкина возводили в чин сокольника.
Обряд совершали в просторной комнате.
Против царского места стояло четыре нарядных стула, на них четыре птицы: на первом стуле — кречет, на втором — челиг кречатый, на третьем — сокол, на четвертом — челиг соколий. Между стульями — сено и попона. За стульями — стол, покрытый ковром, а на нем наряды птиц и наряд нововыборного.
Четыре птицы его держали рядовые сокольники. Они стояли перед столом, в рукавицах, но без шапок. Остальные сокольники выстроились по обе стороны стола.
Приехал царь. Сел на свое место.
Посокольничий Петр Хомяков спросил Алексея Михайловича:
— Время ли, государь, образцу и чину быть?
— Время объявляй!
— Время наряду и час красоте!
Посокольничьему принесли челига нововыборного. Стали наряжать птицу. Один надел на челига красный бархатный клобучок, расшитый серебром, другой — серебряные колокольцы, третий — обносцы и должник, ремень, пришитый к рукавице.
Нарядили и других птиц.
— Время ли, государь, принимать и ко нововыборному посылать украшения уставлять?
— Время, — сказал царь с удовольствием, ему нравилась торжественность этой красивой игры, которую исполняли перед ним с такой серьезностью и волнением лучшие его сокольники.