От Финляндского вокзала их везли на поезде до станции Борисова Грива. Там, как обещали, эвакуированных блокадников пересадят на автобусы и грузовики, отправят по замерзшей Ладоге до Волховстроя.
Неожиданно в противоположном конце вагона истошно закричала женщина. У нее на руках умер ребенок, и второй был очень слаб. Женщина все уговаривала живого ребенка потерпеть, скоро им дадут много хлебушка. Ее причитания в тишине вагона рвали сердце.
У Марфы за пазухой хранился последний сухарь. Берегла, потому что незнамо, сколько добираться будут. Случится задержка, надвое разломит — Настя и Степка пососут.
Марфа достала сухарь и протянула сидевшему рядом мужчине:
— Передайте той женщине.
Он уставился на сухарь, точно ему в руки попал самородок, потом поднял руку к верху и склонил вправо:
— Я передаю хлеб той женщине.
И дальше каждый человек, принимая сухарь, произносил:
— Я передаю хлеб.
Марфа так и не увидела женщины, с которой поделилась последним. В Борисовой Гриве, только выгрузились, Марфа поспешила договариваться, чтобы Настю с младенцем определили в автобус или в кабину грузовика.
Им повезло: их автобус не попал под обстрел немцев и не провалился в полынью.
На Большой земле им сразу же выдали по тарелке горячей каши, ломтю настоящего хлеба, кусочку колбасы и небольшой шоколадке. Марфа тут же отобрала паек у Насти и Степки, который ревел и ругался на мать, ошалев от запаха и вида пищи. В Ленинграде ни разу на нее голоса не повысил, не скулил, не жаловался, а тут обозвал сволочью проклятой.
Настя, которой, как и Степке, досталась треть миски каши (остальное Марфа слила в котелок) тоже клянчила:
— Хоть понюхать колбасу и шоколад дай!
— Нет! — отрезала Марфа. — Терпите. С голоду не подохли, дык не хватало от жратвы преставиться.
Блокадников многократно предупреждали, что начинать есть надо по чуть-чуть, что если поглотить сразу весь паек, то можно умереть.
И умирали, потому что теряли разум при виде еды, которую заглатывали не жуя.
Перед посадкой на поезд, идущий на восток, Марфа отловила врача — схватила за фалды белого халата:
— Доктор, стойте! Василий Кузьмич!
Вдруг выскочило имя доктора, который жил у них в Погорелове и был для Марфы иконой врача.
— Вы ко мне? Вы обознались.
— Нет же! По очкам видно, что доктор, а не санитар. Из тех ленинградцев, что с нами по Ладоге ехали, — быстро заговорила Марфа. — Уже умерла бабка, двое ребятишек и женщина. Наелись и померли. Вы мне скажите, сколько еще детей мучить? Это ж никакого сердца не хватит.
— Да-да, — закивал доктор и принялся почему-то оправдываться. — Мы не можем наладить частое дробное питание, ведь прибывают тысячи людей, мы вынуждены сразу выдавать паек. Дистрофия — опасное состояние, есть стадии, из которых практически нельзя вывести, человек умрет через неделю, месяц или год.
— Ты меня не пугай, — перешла Марфа на «ты». — Ты мне как по рецепту скажи, как их кормить, когда до полной нормы довести?
— Лечение дистрофии не описано…
— Доктор! У меня поезд уходит. Василий Кузьмич нашел бы, что прописать! — упрекнула Марфа.
— Пища должна быть жидкой и теплой, — пристыжено заговорил врач. — Принимать каждые три часа. Объем не более полстакана. Прибавлять каждый день в порцию по столовой ложке. Отпустите мой халат.
«Жидкая, — думала Марфа по дороге к вагону. — Как я колбасу жидкой сделаю? Господи, как же хочется впиться в нее зубами! Рот раззявить и кидать в него, кидать…»
Вечером она не выдержала, дала Степке и Насте по кружочку колбасы, себе тоже отрезала. Велела жевать долго, до жидкого состояния. Они сидели и жевали, хмелели от вкуса ароматного копченого мяса. Они были счастливы.
До Омска добирались пять дней, и бездушный бюрократ, отказавшийся выполнять «Предписание следования», им не встретился. Зато встретилось много людей, попутчиков, которые, сами на скудном военном пайке, делились с ними едой.
— Ленинградцы? С детками едешь? — спрашивали бабы, торгующие на станции.
И протягивали соленый огурец или горсть квашеной капусты в газетном кулечке, яйцо, пирожок или кусочек патоки.
— У меня ж деньги есть, — говорила Марфа, вернувшись в вагон. — Но неудобно рублями сверкать, когда тебя милостыней одаривают, хотя ты и не просила. Свекровь моя, Анфиса Ивановна, со слов своей бабки рассказывала, что когда ее предки, томбаши-погорельцы, шли в Сибирь, три года шли, то детей в селах и в деревнях отправляли побираться, а сами за любую работу хватались ради куска хлеба. Мы, получается, тем же путем едем, не христорадничаем, а люди нас по благородству души одаривают. Вот как века-то изменили к лучшему народ.
— Не века, а советская власть, — поправила Настя.
Марфа посмотрела на нее с сомнением, но возражать не стала. Она вспомнила, как про революцию говорил Еремей Николаевич: «Грянул гром не из тучи, а из навозной кучи».
Когда пересели на последний поезд до Омска, Марфа отбила Парасе телеграмму.
Встречал их на вокзале Максимка Майданцев. При виде Марфы только крякнул и отвел глаза, пригласил в сани. Степка и Настя впервые ехали в санях. Они и лошадь-то близко никогда не видели. Дорога была красивой, день солнечным, под меховой полостью тепло.
— Кажется, что мы едем в сказку, — улыбалась Настя.
— Раньше и была сказка, — отозвалась Марфа, — до советской власти.
У нее ныло за ребрами и в животе. Точно долгое время нутро было втиснуто в железную авоську, а теперь авоська сгинула, и все внутри расквасилось до боли. Она не чаяла оказаться на родине, ведь ее унесло за тридевять земель. У нее не было сил даже для радости.
Парася не узнала Марфу. Пять лет назад это была крепкая цветущая женщина, а из саней вылезла старуха: морщинистое костлявое лицо: скулы торчат, челюсти выпирают, кожа съехала с лица как спущенный чулок.
— Сестричка! — улыбнулась старуха.
Когда-то за спиной свекрови они так сдружились, что называли друг друга сестричками.
— Марфа? Ты? — ахнула Парася и бросилась к ней со слезами. — Ой, горе! Ой, радость! Приехала, моя ненаглядная! Что же с тобой сделалось, голубка моя!
— Жива, жива, — повторяла Марфа, — главное, что жива. — Она разучилась плакать и от горя, и от радости. — Будет тебе причитать, милая. Вот глянь, Степка да невестка моя Настенька, а там в одеяле внучек Илюша. Помыться бы нам.
— Конечно, — засуетилась Парася, — с утра топим у свекрухи сестры моей Кати, наша-то баня развалилась, да и дров недостаток. Милости просим, дорогие, проходите в дом!
Баня была просторной, топили ее, сбрасываясь дровами с соседями. Первыми пошли женщины: кроме Параси, Марфы и Насти, Кати и ее свекрови, мылись еще две соседки. Деревенские женщины старались не глазеть на ленинградок, но то и дело горестно вздыхали. Настя худа, очень худа, но у нее хотя бы сиськи имелись. А Марфа — живые мощи, вместо когда-то знатной груди два пустых сморщенных мешочка болтаются. Марфа очень любила баню и раньше подолгу парилась, а теперь через две минуты потеряла сознание в парилке, на руках вынесли, холодной водой отливали.
Степку отправили мыться с мужиками. Когда мальчонка разделся, разговор оборвался на полуслове. Это был не ребенок, а скелет: кости-палочки воткнуты в узловатые суставы, ребра легко пересчитать, задницы нет, на ее месте кость в виде большой бабочки. По военному времени никто не жирует, но чтоб так изголодать! Чтоб у пацана кожа на пальцах висела! Его муха крылом перешибет.
На следующий день к дому Параси Медведевой потянулись односельчане. Несли понемногу, сколько могли отщипнуть от своих небогатых запасов: замороженные круги молока, пельмени, рыбу и дичь, муку, зерно, масло, картофель и репу, кедровые орехи, сушеные ягоды и грибы. Всем было отлично известно, что Парася, жившая со старенькой матерью и малолетней дочкой, перебивается с хлеба на воду, у них даже коровы нет, волки по осени загрызли. В селе, помимо приехавших Медведевых, были и другие эвакуированные. Нуждающиеся, они все-таки не выглядели такими страдальцами, как ленинградцы.
Самую большую помощь оказал Максим Майданцев: привел корову, привез сена, зерна, два мешка картошки, дрова.
Так же, как накануне, с вечера на утро все село узнало, что Марфа — страшнее скелета, а сынок ее — доходяга несчастный, так и на следующий день колхозники живо обсуждали шумный скандал в семье Майданцевых. Акулина, крикливая председательница, конечно, вредная баба, но корову со двора уводить, пусть их даже и две у Майданцевых, — невиданная щедрость, граничащая с наплевательским отношением к хозяйскому добру, что само по себе для сибиряков грех. Хотя с другой стороны рассудить, без коровы-кормилицы да с детьми малыми — погибель. Общим мнением сошлись на том, что корова дана не навечно, а в пользование, пока телочка не появится и в возраст не войдет.