Вон и жилье. Подъезжаем. На дворе человек на деревяшке — инвалид, значит, — лошаденку в одноколку запрягает. Услышал нас — обернулся. Гляжу я ему в лицо — глазам не верю: денщик майора Ронфляра Пипо, которого еще прошлой осенью в Москве из виду потерял.
— Ты ли это, Пипо?
И он с меня глаз не сводит. Узнал тоже.
— Андре! — воскликнул; но тотчас поправился: — мосье Андре… Вы ведь, я вижу, офицер?
— Корнет, да. А ты нас и не испугался, как другие земляки твои?
— Точно я вас, русских, не знаю! Не австрийцы, слава Богу; даром обижать не станете.
— Так не пустишь ли ты нас к себе немножко погреться?
— Милости просим, пожалуйте! Очень рад. И с женой своей вас познакомлю.
— Так ты, Пипо, женат?
— О! Не жена она у меня — клад; ужо расскажу вам, как Бог нас свел.
— Но ты только что куда-то ехать собирался?
— Да, в город за покупками для хозяйства. Но мне не так уж к спеху. Тереза! Где ты? Принимай гостей!
И входит к нам чернобровая молодица, роста богатырского — на полголовы выше мужа и с пушком над губой. Представляет меня ей Пипо: «Рассказывал, мол, уже тебе про приятеля моего московского Андрё. А вот, вишь, офицером стал».
Она же, подбоченясь, из-под насупленных бровей на меня и Маслова искоса огненные стрелы мечет.
— Да ведь они русские? — говорит.
— Ну да…
— Стало быть, воевать с нами пришли? А ты их в дом к нам пускаешь!
Муж ее по плечу гладит; на цыпочки приподнявшись, в щеку целует.
— Ну, ну, моя дорогая… Ведь, как ни как, с мосье Андрё мы сколько времени душа в душу жили…
Все втуне! Отвела с плеча его руку, что-то под нос буркнула и вон пошла, дверью хлопнула. Пипо — за нею. Немного погодя возвращается, красный до корней волос от конфузии.
— Жена моя, — говорит, — ярая патриотка. Любимый брат у нее, изволите видеть, в позапрошлом году с великой армией к вам в Россию ушел, да так и не вернулся; погиб, надо быть, либо в сражении, либо от морозов, как сотни тысяч наших. Ну, вот, она о русских и слышать теперь не может.
— Так лучше уж нам, — говорю, — от тебя убраться…
— Нет, нет, зачем! — говорит. — Я ее урезонил. Сейчас подаст на стол, что от обеда осталось. Мы-то уж отобедали. Присядьте, не побрезгайте.
Присели. Спрашиваю я его, в каком деле ноги он лишился. Вздыхает.
— А еще в августе месяце, — говорит, — под Дрезденом.
— Там же, — говорю, — где и у генерала Моро ногу оторвало.
— Моро? Эге! Так, значит, верно…
— Что верно?
— Да стою я, знаете, на редуте у своего орудия. Подходит тут сам император наш с генералами. Дождь так и льет, так и хлещет; у императора шляпа, намокши, до плеч нависла. А он как ни в чем не бывало подзорную трубу свою на тот берег наводит, вас, неприятелей, на высотах высматривает.
— Ваше величество, отойдите дальше! — упрашивают его генералы.
А он:
— Та пуля, что меня уложит, еще не отлита. Берет из жилетного карманчика понюшку табаку и опять за свою трубу. Да вдруг как вскрикнет:
— Смотрите, господа: вон Моро в зеленом мундире! Ну, фейерверкеры, покажите-ка себя!
И грянул залп из 16-ти орудий. Когда дым разошелся, на высотах ваших никого уже не было. После уж в лазарете я слышал, что на той самой горе, где стояли Моро с Александром, какой-то крестьянин-саксонец на другой день оторванную ногу в сапоге поднял. Смотрит: сапог — первый сорт, генеральский. Отнес с ногой к своему королю, а король императору переслал. Император сапожников позвал, и объявили те в один голос, что сапог не английской работы и не французской, скорее американской.
— Ну, значит, — говорит император, — нога ничья как изменника моего Моро.
Так оно и вышло.
— Да какой же он изменник! — говорю я на то. — Моро был изгнанник по воле самого Наполеона.
— Коли так, то не нам его судить. И тогда же он и помер?
— Да, после ампутации.
— Мир его праху! И мне бы, пожалуй, не выжить, кабы не жена. В Дрездене меня с другими калеками на повозку сложили и с транспортом на родину отправили. Не доезжая до Лангра, ось нашей повозки пополам; лошадей выпрягли, и весь транспорт пошел вперед, а нас, раненых, на повозке оставили, да так про нас и забыли. Товарищи мои калеки, здоровее меня, на деревяшках своих дальше поплелись. А у меня рана опять открылась, и наземь слезть не могу. И послал тут Господь Бог мне своего ангела — мою Терезу! Покойный отец ее тогда на смертном одре лежал. Отвезла она только что в Лангр доктора, что лечил отца, и домой возвращалась. Увидала меня в сломанной повозке, окликнула, да как узнала в чем дело, взяла меня, как малого ребенка, на руки (силачка ведь она у меня!), да в свою тележку переложила. Отец ее и месяца потом не прожил, а меня она выходила и…
— И женила на себе?
— Подлинно что так. У меня у самого-то ни кола, ни двора, а у нее вон какой домик, да и огород, виноградник, лошадка, корова…
— Словом сказать, Пипо, ты долей своей совсем доволен?
— Да как же нет! Что было бы со мной, инвалидом, без моей Терезы? Так вы, мосье Андре, сделайте милость, уж не обессудьте ее за патриотизм.
Тут вошла и сама патриотка, по-прежнему мрачная; губы сжаты, глаза потуплены, взглядом не удостоит. На стол накрыла, графин вина принесла и каравай хлеба; потом на сковородке яичницу-глазунью. Поставила перед нами так, точно: «Нате, мол, жрите, окаянные!» Ни слова не вымолвила; сложив на груди руки по-наполеоновски, за стулом мужа стала.
— Что же ты, Тереза? — говорит Пипо. — Села бы тоже.
— И так постою.
Стоит за ним, как часовой на часах, не проронить бы ничего из разговора врагов с мужем.
Спросил я его про его господина, майора Ронфляра; погиб с тысячами других, оказалось, при переправе через Березину. Рассказал и сам я ему про бедного лейтенанта д'Орвиля, как на брошенном французами биваке последний вздох его принял. Стали затем вдвоем наше московское житье-бытье вспоминать. И дернула же меня нелегкая подшутить над ним, нехорошо подшутить, не по-приятельски. Шутить шути, да людей не мути.
— А помнишь ли еще, Пипо, — говорю, — как мы с тобой в шашки на Париж играли?
Вспыхнул весь, как огонь, на стуле заерзал, на жену с опаской оглядывается. Она же видит, что я над муженьком ее дурачусь, суровым этаким голосом вопрошает, а у самой углы рта подергивает:
— Как так на Париж?
— А так, — говорю, — да и поведал ей (простить себе того не могу!), как он в Москве всегда, бывало, меня в шашки обыгрывал, но как вот однажды, уже отдав три лишние шашки, я похвалился, что все же на сей раз не токмо что партию выиграю, но и последнюю его шашку в угол запру. А он мне, дескать, на то: «Это столь же верно, как то, что вы, русские, будете у нас в Париже». — «Посмотрим», — говорю. И он: «Посмотрим! Посмотрим!» Да в конце-то концов, неким чудом, я и вправду у него все шашки забрал до последней, которую в угол запер. «Ожидайте же нас в Париже!»
Рассказываю я это мадам Терезе да посмеиваюсь (глупо! Бессердечно! Сам я теперь Это понимаю):
— И вот, мадам, предсказание-то мое сбывается: не нынче-завтра мы будем в Париже.
Владыко многомилостивый! Что сталось с моей патриоткой! Хвать со стола графин и, как бомбой, череп бы мне раскроила, не выхвати у нее муж из руки военного ее снаряда. Очнуться мы с ним не успели, как ее и след уже простыл. Уставились мы с ним друг на друга, рты разинув, и слов даже не находим.
Вдруг со двора стук колес. Пипо с места сорвался, опрометью на двор, дверь за собой закрыть времени себе даже не дал.
— Куда, куда, Тереза? — кричит. — Воротись, воротись!
Выглянули мы с Масловым из окна: хозяйская лошадь с одноколкой по дороге уже вскачь несется, а Тереза, стоя, правит и бичом погоняет.
— За помощью, знать, против нас, ваше благородие, — говорит Маслов. — Нет, матушка, не уйдешь!
Выбежал тоже из дверей. Я — за ним. А он уже скок на своего коня и вихрем за одноколкой.
Я — на улицу. Пипо там тоже вслед глядит, руки ломает:
— Убьет ее казак! Убьет!
— Не убьет, — говорю. — Женщин мы не убиваем.
— Да разве она женщина, как другие? Она та же Жанна д'Арк!
«Или наша старостиха Василиса, — думаю я про себя, — того же закала».
А мой казак ее понемножку уже настигает. Но тут одноколка заворачивает за пригорок: туда же и Маслов. Мы с Пипо все еще стоим за воротами, глаз с дороги не сводим.
— О, Боже мой, Боже мой! — бормочет бедный муж. — Увижу ли я ее еще живою?
— Не беспокойся, — говорю, — сейчас вернутся.
И точно, оба показались опять из-за пригорка; но едут уже не вскачь, а шагом. Тереза сидит в своей одноколке, голову понурив, а Маслов на своем коне рядом с ее лошадкой и в поводу оную держит. Пипо вздохнул облегченно, да и у меня, правду сказать, камень от сердца отвалился. Одноколка еще не остановилась, как Пипо подбежал — оттуда свою Жанну д'Арк принять. Но она его оттолкнула, соскочила сама и в дом без оглядки: куда уж зазорно ей было и стыдно.