и спина у него была мокрая, а из раны на правой передней ноге сочилась кровь, и зверь, нагибаясь, слизывал ее длинным, шершавым языком.
— Подстрелили варнаки, — с тоской сказал Бальжи. — Ай, люди, пошто вы такие?.. Иль вовсе чужды живым чувствам, влекущим к жалости?
Он посмотрел на монаха, точно бы ища в нем сочувствия горестному недоумению, но в лице у того было привычно спокойно и ровно, и он снова оборотил взор на большого лесного зверя и только теперь заметил, как сильная дрожь пробегала по худому мускулистому телу, и догадался: охотники где-то тут, близко… И не ошибся. Послышался жадный лай собак и нетерпеливые людские окрики. Собаки явно вели охотников. Мгновение-другое старик пребывал в растерянности, и, кажется, не от незнания того, что надо теперь делать, а от горестного недоумения, которое еще не развеялось. Но вот отогнал его и мелко-мелко зашагал к бывшим колхозным сараям, теперь уже никому не надобным. Лось и монах двинулись следом, миновали один скотный двор, потом другой, третий… И уж за ним увидели изрядно осевшую в землю стайку, залепленному коровьими лепехами. Туда и завели лося и закрыли на деревянный засов. Только вернулись в юрту, как совсем рядом раздался собачий лай.
— Варначат окаянные, — угрюмо сказал Бальжи, усаживаясь на войлок и подкидывая в очаг легкий, хрустящий, как засохшая пенка, хворост.
Ждали недолго. В юрту пролез низкорослый бурят в лисьем малахае и с плетеным из тонких сыромятных кож бичом в руке, за ним втиснулся мешковатый, покачивающийся на толстых ногах Гребешков, еще кто-то из челяди, невидный и тусклый, он сразу же подбежал к Бальжи, залопотал, выстреливая слова-камушки:
— Эй, ты!.. Не видишь, сам нойон пожаловал в твою юрту? Принимай! Поживее! Ну!
Бальжи не сдвинулся с места.
— Гордый, — похлопывая бичом по блестящему голенищу ичига, сказал нойон. Увидел бродячего монаха, усмехнулся: — И ты тут? Все бегаешь? Ну, подожди, изловят, упекут в сумасшедший дом. Там тебе и место.
Гребешков внимательно посмотрел на Агвана-Доржи, точно бы ища в его облике что-то памятное по прежним летам, не нашел, сказал со свистом, как если бы вдруг засаднило в горле:
— И у нас есть такой же… шастает по байкальским посельям свихнутый, сбивает с ума людей. Антонием кличут. Слыхал?
— Да, конечно, — сказал Бадма, а это был он, зазвавший нынче на травлю зверя старого дружка-приятеля.
— Ну и что теперь?..
— Как что? — Нойон с удивлением посмотрел на Гребешкова. — След-то сюда привел, к заимке. Стало быть, зверь где-то тут… — Присел на корточки возле Бальжи, положил на его плечо тяжелую руку: — Ну, старик, говори, где зверь?
— А я почем знаю? — вяло сказал Бальжи. — Я в пастухи тебе не нанимался.
— Ты вот что!.. — разозлился нойон: мелкие красные пятна пошли по скуластому лицу. — Ты со мной не шути!
Со двора донесся пуще прежнего усилившийся собачий лай, и в тот же момент большой рыжий пес, который до сей поры пребывал в затенье, в дальнем углу юрты, выметнулся оттуда, а чуть погодя на подворье началось что-то яростное, враждебное сущему, притягивающему к высшему движению, которое одно есть блаженство для души. А еще погодя в юрту забежал некто растрепанный и перепуганный, аж глаза побелели, из прислуги нойона, завопил истошно:
— О, хозяин, худо, однако: собаки уж настроили нюх, разбежались окрест, ища зверий след, когда сверху, с неба, что ли, спрыгнул огромный пес со страшными глазами и набросился на собак, разогнал их.
Лицо у нойона посуровело, прежде дряблое и как бы даже размягченное, враз утянулось, разгладилось, отчетливо выступили медные скулы, сказал зло:
— Это как понимать?
Старик не ответил.
— Ну, гляди! — угрожающе бросил нойон и вышел из юрты.
Еще какое-то время на заимочном подворье было шумно и людно, а потом все стихло. Агван-Доржи оторвал глаза от очагового огня, колеблемого, как если бы в теплое и обжитое, удерживаемое воловьими шкурами, сытное тепло пробивался ветер, хотя это было не так, спросил:
— А лось к тебе и раньше захаживал?
Старик смотрел на искряно белые уголья в очаге, наблюдая в них далекое, с ним ли бывшее, а может, с кем-то из близких сердцу, возносящее над опостылевшей жизнью, приближающее к светлому и разумному, не имеющему четких земных форм, отчего Бальжи не сказал бы, что же узрилось, но это и не важно, важно ощущение, которое возникло в нем и нашептало, что если ему теперь плохо, то его сыну хорошо: он правильно сделал, что ушел из ближней жизни, там, где он теперь, лучше.
— Да, захаживал, — сказал старик. — А куда ему еще было податься? В степи он только меня знает. Малой еще был, когда я подобрал его. Лежал на рыхлом снегу, едва дышал… Я взял его к себе, поднял на ноги. Какое-то время он жил у меня на скотном дворе, потом стал уходить сначала на день, потом на два, а однажды и вовсе пропал. Но нынче пришел. Видать, вспомнил старого Бальжи. Но зачем?
— Что так?
— Не знаю, — негромко сказал старик. — Велики земные тяготы, придавливают чувства и в сильном звере. Добрые духи покинули нас.
— Духи не сами по себе живут, но в нашем сознании, лишь отпущенные нами на волю приобретают определенные формы. Ослабнет сознание человека, и духи ослабнут. Однажды Учитель сказал, что жизнь есть средство для достижения совершенства, и надо искать начало всему, даже божественному, в себе. И, коль скоро сумеешь отряхнуть с себя земную пыль, то и вознесется душа, когда человек поменяет форму, и сделается ей в небесных пространствах благостно и ровно.
Бальжи со вниманием слушал Агвана-Доржи и хотел бы что-то понять в словах его, но понять не умел; все в нем нынче устремлено к тому сиятельному и чистому, что окружает сына, перешедшего в иной мир. Может, поэтому как бы нечаянно и противно суждению монаха, но, скорее, оттого, что, достигнув высшего нервного напряжения, он уже не мог удержать этого в себе, он сказал легко и с какой-то даже веселостью, которую нынче никак нельзя было ожидать от него:
— А Бадмашка-то, ух, как осерчал! Я думаю, он догадался, что я спрятал лося. Догадался и где… Но почему-то пошел в другую сторону. Почему же?
Старик не дал очагу погаснуть, подбросил хворосту, а когда тот возжегся сине и ярко, в юрту, чуть откачнув полог, вошел рыжий пес. Бальжи подманил его к себе, встрепанного, взмокшего, сказал:
— Хороший у тебя помощник, монах.
Глаза у старика были веселые. И это так не походило на него! После смерти сына он одно