— Нет, милая, нет… Раньше одиннадцати или двенадцати ночи невозможно… Будь благоразумна…
— Только на одну минуточку!
— Неужели ты не понимаешь?..
— Нет, я прекрасно понимаю, — прервала она поспешно грустным тоном. — ничего не поделаешь… Какая досада!.. — Опять молчание и затем легкое покашливание. — Ну так знаешь что? Я буду ждать, — продолжала она с невольным вздохом, в котором Антуан почувствовал всю горечь согласия.
— До вечера, милая!
— Да… послушай!
— Ну что?
— Нет, ничего…
— До скорого свидания!
— До скорого свидания, Тони!
Антуан прислушивался еще в течение нескольких секунд. По ту сторону телефона Анна тоже напрягала слух, не решаясь повесить трубку. Тогда, быстро оглянувшись вокруг, Антуан прижал губы к аппарату, подражая звуку поцелуя. Затем, улыбаясь, повесил трубку.
Когда Антуан вернулся в комнату, Жак, не покидавший своего кресла, с удивлением заметил в лице брата новое выражение — следы переживаний, сокровенный, любовный характер которых он смутно угадывал. Антуан положительно преобразился.
— Прости, пожалуйста… С этим телефоном нет ни минуты покоя…
Антуан подошел к низенькому столику, на котором оставил свой стакан, отпил из него несколько глотков, затем снова растянулся на диване.
— О чем это мы говорили? А, да! Ты говоришь: война…
У Антуана никогда не было времени интересоваться политикой; да не было и желания. Дисциплина научной работы заставила его свыкнуться с мыслью, что в общественной жизни, как и в жизни организма, все является проблемой, и проблемой нелегкой, что во всех областях познание истины требует усидчивости, трудолюбия и знаний. Политику он рассматривал как поле действия, чуждое его интересам. К этой вполне рассудочной сдержанности присоединялось естественное отвращение. Слишком много было скандальных разоблачений на всем протяжении мировой истории; и это утвердило в нем мнение, что известная доля безнравственности присуща всякому проявлению власти, или по меньшей мере — что та сугубая порядочность, которой он как врач придавал первостепенное значение, не считалась обязательной в области политики, а быть может, и не была там столь уж необходима. Поэтому Антуан следил за ходом политических событий довольно равнодушно, вкладывая в это равнодушие долю недоверия; эти вопросы волновали его не больше, чем, скажем, вопрос правильной работы почтового ведомства или ведомства путей сообщения. И если во время чисто мужских разговоров, например в кабинете его приятеля Рюмеля, Антуану, как всякому другому, случалось высказать свое мнение по поводу образа действий какого-нибудь стоявшего у власти министра, он это делал всегда с определенной, умышленно ограниченной, утилитарной точки зрения — как пассажир в автобусе выражает одобрение или порицание шоферу, в зависимости только от того, как тот действует рулем.
Но поскольку Жак, видимо, к этому стремился, Антуан ничего не имел против того, чтобы начать разговор с общих фраз по поводу политического положения в Европе. И, желая нарушить упорное молчание Жака, он совершенно искренне продолжал:
— Ты действительно считаешь, что на Балканах назревает новая война?
Жак пристально посмотрел на брата.
— Неужели же вы здесь, в Париже, не имеете ни малейшего представления о том, что творится в последние три недели? Не видите надвигающихся туч?.. Речь идет не о малой войне на Балканах — на сей раз вся Европа будет втянута в войну. А вы продолжаете жить как ни в чем не бывало!
— Ну, уж ты скажешь!.. — скептически возразил Антуан.
Почему он вдруг вспомнил жандарма, который приходил к нему как-то зимним утром, как раз когда Антуан собирался идти к себе в больницу, приходил, чтобы изменить мобилизационное предписание в его военном билете? Антуан вспомнил теперь, что даже не полюбопытствовал посмотреть, каково его новое место назначения. После ухода жандарма он бросил билет в первый попавшийся ящик, — даже хорошенько не помнил куда…
— Ты как будто все еще не понимаешь, Антуан… Мы подошли к такому моменту, когда катастрофа может оказаться неизбежной, если все будут вести себя, как ты, предоставив событиям идти своим ходом. Уже сейчас достаточно малейшего пустяка, какого-нибудь нелепого выстрела на австро-сербской границе, чтобы вызвать войну…
Антуан молчал. Он был слегка ошеломлен. Кровь бросилась ему в лицо. Слова Жака как будто нечаянно попали в какое-то скрытое больное место, которое до сих пор не давало определенно о себе знать и потому он не мог его нащупать. Как и многие в это памятное лето 1914 года, Антуан смутно ощущал себя во власти некой лихорадки, всеобщей, заразительной, — может быть, космического характера? — которая носилась в воздухе. И на несколько секунд он поддался власти тяжелого предчувствия, не в силах противиться ему. Однако он тут же преодолел эту нелепую слабость и, как обычно, бросившись в другую крайность, почувствовал потребность возразить брату, хотя и в несколько примирительном тоне.
— Конечно, я в этих делах гораздо менее осведомлен, чем ты, — сказал он. — Однако ты не можешь не признать вместе со мной, что в цивилизованных странах, подобных странам Западной Европы, возможность всеобщего конфликта почти невероятна! Во всяком случае, прежде чем дело дойдет до этого, потребуется очень резкий поворот общественного мнения!.. А на это нужно время… месяцы, может быть, годы… а там возникнут новые проблемы, которые отнимут у сегодняшних проблем всю остроту… — Антуан улыбнулся, успокоенный своими собственными рассуждениями. — Знаешь ли, ведь эти угрозы совсем не так уж новы. Помню, еще в Руане, двенадцать лет назад, когда я отбывал воинскую повинность… Никогда не было недостатка в предсказателях всяческих несчастий, как только речь заходила о войне или о революции… И самое интересное, что симптомы, на которых эти пессимисты основывают свои прорицания, обычно бывают вполне достоверны и, следовательно, вызывают тревогу. Только вот в чем дело: по причинам, которые либо вовсе не принимаются во внимание, либо просто недооцениваются, обстоятельства складываются иначе, чем это предусматривалось, — и все устраивается само собой… А жизнь течет себе помаленьку… И всеобщий мир не нарушается!..
Жак, упрямо нагнув голову с упавшей на лоб прядью волос, слушал брата с явным нетерпением.
— На этот раз, Антуан, дело крайне серьезно…
— Что именно? Эта перебранка между Австрией и Сербией?
— Эта перебранка — лишь повод, необходимый, может быть, спровоцированный инцидент… Но следует иметь в виду все те обстоятельства, которые уже в течение многих лет вызывают глухое брожение в умах за кулисами вооруженной до зубов Европы. Капиталистическое общество, которое, как ты, по-видимому, считаешь, столь прочно бросило якорь у мирных берегов, на самом деле плывет по течению, раздираемое когтями жестокого, тайного антагонизма…
— А разве не всегда так было?
— Нет! Или, впрочем, да… может быть… но…
— Я прекрасно знаю, — прервал его Антуан, — что существует этот проклятый прусский милитаризм, побуждающий всю Европу вооружаться с ног до головы…
— Не только прусский! — воскликнул Жак. — Каждая нация имеет свой собственный милитаризм, оправданием которого служит ссылка на затронутые интересы…
Антуан покачал головой.
— Интересы, — да, конечно, — сказал он. — Но борьба интересов, какой бы напряженной она ни была, может продолжаться до бесконечности, не приводя к войне! Я не сомневаюсь в возможности сохранения мира, но вместе с тем считаю, что борьба является необходимым условием жизни. К счастью, у народов существуют теперь иные формы борьбы, чем вооруженное взаимоистребление! Такие приемы годны для балканских государств!.. Все правительства, — я подразумеваю правительства великих держав, — даже в странах, имеющих наибольший военный бюджет, явно сходятся на том, что война — наихудший выход из положения. Я только повторяю то, что говорят в своих речах ответственные государственные деятели.
— Само собой разумеется! На словах, перед своим народом, все они проповедуют мир! Но большинство из них все еще твердо убеждено в том, что война является политической необходимостью, время от времени неизбежной, и что, если она случится, из нее следует извлечь наибольшую пользу, наибольшую выгоду. Потому что всегда и везде в основе всех бед кроется одна и та же причина — выгода!
Антуан задумался. Он только было собрался пустить в ход новые возражения, как брат уже продолжал:
— Видишь ли, в данный момент Европой верховодят с полдюжины зловещих «великих патриотов», которые под пагубным влиянием военных кругов наперебой толкают свой государства к войне. Вот этого-то и не следует забывать!.. Одни из них — наиболее циничные — прекрасно видят, к чему это поведет; они хотят войны и подготовляют ее, как обычно подготовляются преступления, потому что эти господа уверены в том, что в известный момент обстоятельства сложатся в их пользу. Ярко выраженным представителем этого типа людей является, скажем, Берхтольд в Австрии. А также Извольский{24} или, скажем, Сазонов{25} в Петербурге… Другие не то чтобы хотят войны, — почти все ее опасаются, — но безропотно принимают войну, потому что верят в ее неизбежность. А такая уверенность — самая опасная, какая только может укорениться в мозгу государственного деятеля! Эти люди, вместо того чтобы всеми силами стараться избежать войны, думают лишь об одном: на всякий случай как можно скорее увеличить свои шансы на победу. И всю деятельность, которую они могли бы посвятить укреплению мира, они направляют, как и первые, на подготовление войны. Таковы, по всей вероятности, кайзер и его министры. Возможно, что примером может служить также и английское правительство… А во Франции это, несомненно, — Пуанкаре{26}!