В той же шкатулочке, которую я старательно прятала в густых колючих зарослях на заднем дворе, хранились два гладких камешка из реки Дарт — я нашла их возле того места, где умерла мама, — и еще листик клевера с вересковых пустошей: он рос в круге, где водили хоровод феи, пока их не спугнул один из призрачных адских псов. Всякому в нашей округе было известно, что нельзя выходить на эти пустоши ночью. Мне самой подчас мерещилось, что крики чаек в наплывающем тумане — это вопли грешных душ, скитающихся по пустошам и торфяным болотам. В этой же шкатулке хранилось и мамино гранатовое ожерелье, но Мод выпросила его у отца, когда родила ему второго ребенка, на этот раз девочку. Я души не чаяла в ее малышах, Саймоне и Амелии, пока они были невинными ангелочками. Позднее они стали такими же, как и их мать, — закатывали истерики всякий раз, когда хотели что-нибудь заполучить.
И все же я не испытывала к своим единокровным брату и сестре такой неприязни, как к Мод. В том, что делала она, их вины не было. Скорее мне было жалко их, как и отца, который превратился в покорного барашка и с явным удовольствием пожинал то, что посеял. Несомненно, Мод (которую я упорно, несмотря на крики и ссоры, называла не мамой, а «мистрис») заставила бы меня целыми днями работать вместо нее, если бы лорд и леди Барлоу не заплатили отцу за то, чтобы я прислуживала Саре. Они и не догадывались, что я охотно помогала бы ей без всякой платы — ведь я, прислуживая, и сама выучилась читать и писать.
Самым большим сокровищем в этой шкатулочке, после того как мое ожерелье все равно что украли, остались листки с записями происшедшего. Как только я научилась писать как следует — а было мне тогда лет двенадцать, — я стала брать из письменного стола Сары перо и бумагу и, пока дочь хозяев отдыхала в своей спаленке, начинала писать историю своей жизни в надежде, что в один прекрасный день сделаюсь важной особой. Годы шли, я становилась мудрее и время от времени возвращалась к написанному, переделывая кое-что с учетом нового понимания событий. Да, и еще я хранила в своей шкатулке список того, что было подозрительным и что могло (как я надеялась) помочь когда-нибудь доказать, что Мод приложила руку к несчастному случаю, унесшему жизнь моей матери. Только кто поверит этому на слово, без доказательств?
Если бы не обязанности в Дартингтон-холле и не ежедневные прогулки в этот красивый особняк из серого камня и обратно домой, я бы ни за что не смогла выкраивать время на то, чтобы прятать свои записи, да и урвать время на их составление мне бы тоже не удавалось — carpe diem[10], первая фраза, которую я выучила на латыни. А если бы не добрые лорд и леди Барлоу, я бы ничего не узнала о мире, который лежит далеко за пределами нашего крытого соломой длинного дома из неотесанных камней да пристроенного к нему сарая, где помещались шесть коров. Так ничего и не узнала бы о вышивках, турецких коврах, гобеленах и деликатесах — например, о пироге «толстяк»[11], который заменяет привычную жирную ветчину, — а тем более о латыни, не говоря уж о том, как правильно строить фразы на родном языке. Я не услышала бы о других английских графствах за пределами нашего Девона — о далеком таинственном мире, где король правит своим народом, сидя в одном из великолепных дворцов. Если бы не время, проведенное в Дартингтон-холле, я бы не загорелась страстью узнать еще больше. Даже этого мне теперь было мало, я хотела убежать — сама не ведая куда.
— Хорошо, если ее сиятельство подыщет тебе подходящего жениха, а то ведь, на вкус большинства мужчин из округи, ты успела слишком набить себе цену, — стала однажды выговаривать мне мистрис Мод. — Ты заважничала от чрезмерной учености, говоришь, подражая Барлоу, и кажешься из-за этого белой вороной. К тому же в наших местах живут одни Чамперноуны. Среди них ты бы нашла себе подходящую партию, только ведь большинству из них ты приходишься либо двоюродной, либо троюродной сестрой. А потому тебе лучше всего сидеть дома, будто монашке.
Мне тогда уже было лет девятнадцать. Дел у меня было по горло, а когда удавалось урвать минутку для себя, мне не с кем было разделить свое одиночество, так что о замужестве я просто не думала. Да и Мод сумела исподволь убедить меня в том, что я — как она сама однажды сказала — «недостаточно привлекательна, чтобы заинтересовать порядочного человека».
Сама Мод, даже после девяти лет замужества, родив двух детей, оставалась очень миловидной и прекрасно это знала. От одного взгляда на эту кудрявую блондинку с голубыми глазами я чувствовала себя существом низшего порядка — у меня-то была неухоженная копна темно-рыжих волос и глаза, которые леди Барлоу однажды назвала «рыжевато-карими». Черты своего лица я считала довольно тонкими: прямой нос, пухлые свежие губы, разве что щеки у меня частенько становились медно-красными от загара. Впрочем, я была не такова, чтобы подолгу разглядывать себя в зеркало из полированной меди — таком, какое купила себе Мод, а леди Барлоу держала подальше от комнаты Сары.
Кроме того, Мод была стройной, совсем не такой, как я, — моя фигура напоминала скорее песочные часы. Леди Барлоу тоже была очень изящной. Мне ужасно нравилось смотреть, как она в дамском седле катается верхом у стен Дартингтон-холла вместе со своим мужем или сыном (при этом мы с Сарой махали им руками). Я дала себе клятву когда-нибудь научиться ездить верхом не хуже леди Барлоу. По правде говоря, даже если бы мне пришлось жить бок о бок с Мод, я предпочла бы замужеству чтение или конные прогулки — ну, если только муж не купит мне лошадь и не увезет в Лондон.
Все прошедшие годы я не сомневалась: добрый Боженька пошлет некое знамение о том, что мне уготована лучшая участь, нежели роль горничной или няньки. Нередко в молитвах я просила простить мне столь греховную мысль, но потом мне приходило в голову другое: должен же великий Творец всего сущего как-то возместить мне потерю матери в столь юном возрасте. Откуда мне было знать, что предназначение мое определится не предзнаменованием, которое мне грезилось, а пышущими пламенем адскими вратами, у коих я очутилась?
Вторым днем, круто изменившим мою жизнь (первым я считаю день, когда умерла мама), стал тот, когда я встретилась с королевским придворным, прискакавшим из самого Лондона. Было это в середине октября 1525 года. Придворный взволновал меня гораздо больше, чем лорд Барлоу, которого я иногда мельком видела в Дартингтон-холле (это великолепное поместье являлось собственностью монарха, хотя некогда оно принадлежало герцогам Эксетерским). Ведь теперь я увидела человека, который служил королю — скорее, правда, его великому и могущественному кардиналу Уолси[12], — и это было великолепно, несмотря на обстоятельства нашей встречи. То было и впрямь похоже на небесное знамение: я заметила его возле того места, где умерла моя мама, чуть ближе к дороге, которая вела к старому подвесному мосту.
— Э-ге-гей! Мистрис! — окликнул меня слуга незнакомца. — С моим хозяином приключилась беда: у него началась лихорадка, а теперь еще и лошадь, оступившись, сбросила его с седла. Может, вы позовете кого-нибудь на помощь?
Я сразу поняла, что они не из Девона: речь слуги звучала не напевно и плавно, а резковато, отрывисто. Я выглянула из-за дерева и увидела его господина — он лежал на земле, а тот, что окликал меня, склонился над ним. Рядом стояли две лошади, утопая по самые бабки в ярком золоте опавших листьев.
— Мне не удается привести его в чувство, но он дышит, — проговорил слуга, человек мощного телосложения, когда я с опаской приблизилась.
Слуга выглядел очень испуганным. Этот испуг, а также их прекрасные лошади и богатая одежда распростертого на земле человека убедили меня в том, что передо мной, несомненно, знатная особа. Господин был и вправду весь покрыт потом от жара, и казалось, что кто-то уже побрызгал ему в лицо речной водой.
— Умоляю, помогите мне привести его в чувство, а потом позовите кого-нибудь на помощь, — попросил слуга, когда я немного попятилась.
Сердце у меня загрохотало, будто копыта скачущего коня. Перед моим мысленным взором снова появилось бессильно распростертое почти на этом же месте тело мамы, но я нашла в себе силы сбегать к реке, наклониться и, зачерпнув полные пригоршни воды, брызнуть ею в лицо лежавшего без чувств человека. Это было волевое лицо, с точеными чертами и прямыми темными бровями, чисто выбритое, но уже не молодое — наверное, человеку было лет тридцать пять — тридцать шесть. На остром подбородке выделялся шрам, словно у разбойника. Незнакомец не был ни воином, ни ремесленником — это выдавали его руки с длинными пальцами. Была хорошо заметна мозоль на том месте, где он, должно быть, часто удерживал перо; на коротко остриженных ногтях правой руки остались следы чернил, похожие на полумесяцы. Его одежда была сшита из кожи и коричневой шерсти, а под спину была подстелена подбитая мехом накидка, и казалось, будто у него есть крылья, как у ангела. Еще одно знамение.