— Мы ж так революцию разбазарим! Добренькие, что ли?! Они на чужом горбу в рай! — вновь потряс кулаками в сторону дезертира и прапорщика. — А мы — на алтарь свободы ляжем?! — Он дернулся к комиссару, протянул руку. — Дай! Мне дай! — выхватил у него маузер. — Я им покажу, как бегать! Счас хлебнете кровушки, гады! — Через секунду он был уже возле прапорщика. Рывком поставил его на колени, приказал звенящим голосом: — Сымай гимнастерку!
Прапорщик, глядя снизу вверх, потянул подол гимнастерки; башкир глядел на них со спокойной ненавистью.
Едва гимнастерка покрыла голову, палач-доброволец выстрелил в затылок, крикнул дезертиру:
— А ты, басурман?!
Тот сам встал на колени, согнул мощную шею. После выстрела пустая горячая гильза ударила в ствол сосны, отскочила к Андрею и царапнула ему щеку. Он зажал ранку ладонью, сглотнул воздух сухим горлом.
А Шиловский торопливо отобрал, вырвал маузер у добровольца — тот, сверкая глазами, выискивал кого-то в толпе и опасно водил стволом.
Строй молчал. Люди дугой стояли на склоне берегового уступа и напоминали хор, выстроенный на сцене. Но Андрей не мог поймать ни одного взгляда из-под опущенных век. Лишь красноармеец, что крадучись ел пшеницу, бестолково и плутовато озирался по сторонам.
— Убрать! — приказал Шиловский, пряча маузер, и кивнул на трупы.
Палач стащил расстрелянных к обрыву и спустил вниз. Два пыльных шлейфа потянулись к воде; потек, побежал зыбкий песок…
— По-олк! Смирно! — крикнул тут Андрей и сразу замолчал, чувствуя, что не сможет говорить громко. — Слушай приказ, — продолжил уже тише. — Будем прорываться за железную дорогу ночью. В степь уходить нельзя, там гибель. До ночи надо уйти подальше от города, туда, где чехи нас не ждут…
Где-то в середине строя, в его плотном чреве, возникло крутое шевеление, и из первой шеренги вывернулся босой красноармеец без винтовки.
— Опять на пулеметы?! — заорал он. — На пулеметы нас?! Уж лучше стреляйте! Стреляйте! — рванул гимнастерку на груди. — Всех положить хотите?! — Белые от бешенства глаза его лезли из орбит, перекошенное лицо побледнело и заострился нос.
— В строй! — прохрипел Березин и, схватив паникера за грудки, вдавил его в гущу людей. Перевел дух, оглядел красноармейцев, сказал тихо: — Это война. Такая уж она… беспощадная!..
Поймал взгляд того, что ел пшеницу: взгляд этот трепетал, словно огонек свечи на ветру. Заметил чью-то руку, осеняющую себя крестом.
— А знаем! Знаем, ваше благородие! — раздался густой и сильный голос в строю. — У тебя сестру в залог взяли! Она за чугункой! Вот ты и гонишь нас под пулеметы!
— По нашим спинам хочешь через железку прорваться? — подхватил другой. — Нет, господа! Не выйдет! В степь пойдем! В степь! У нас тоже сестры есть! И братья! И дети!
— Твои под охраной ходят, а наши?! — взвинтился паникер в разорванной на груди гимнастерке. — Где наши?! Да их в распыл всех пустят! За нас-то!
Андрей глянул на комиссара. Тот, подозвав коновода, неуклюже взбирался на лошадь.
— Да, моя сестра за железной дорогой, — сказал Андрей. — Но я за ваши спины не прятался! И вы это знаете. Я такой же, как вы. И тоже не хочу умирать. В степи нам смерть. Всем! А через железную дорогу можно пробиться! Пока не подошли казаки…
Он уже не мог больше говорить. Напрочь пересохшее горло словно бы сомкнулось, склеилось, и стало трудно дышать. Он перехватил взгляд комиссара и в какой-то миг вдруг уловил злорадство в его глазах. Наверное, Андрей со своим сиплым голосом казался Шиловскому немощным и жалким перед красными бойцами, привыкшими слушать речи горячие и громкие.
Комиссар, гарцуя на коне, вскинул руку и заговорил страстно, отрывисто:
— Товарищи красноармейцы! За железной дорогой наши! Там Советская власть! Там Уфимский комитет и регулярные части, сохранившие верность революции!
Андрей отошел к сосне, изуродованной ветрами и зноем, попробовал откашлять то, что мешало дышать и говорить, — не получилось. Горло от кашля выворачивалось наизнанку…
Комиссара было слышно отовсюду. Он говорил вдохновенно, рубил рукой горячий воздух:
— Подлые изменники нашей рабоче-крестьянской революции хотят зажать молодую республику в железное кольцо! Они предательски бьют нам в спину, стреляют в нас из-за угла! Но мы выстоим! Пролетариату России терять нечего, и потому наш лозунг сегодня один — победа или смерть!
Красноармейцы слушали, строй замер, и по напряженным лицам скользили солнечные лучи.
— Мы не дадим проклятым угнетателям трудового народа надругаться над светлой идеей освобождения! — продолжал комиссар. — Крепче возьмем в руки оружие и защитим извечную мечту рабочего класса! Пройдем очистительным пожаром по российским царским пустырям! И с корнем выжжем всю гнусную траву рабства и бесправия!
Андрей почти ничего не знал о Шиловском — между профессиональным революционером и насильно мобилизованным военспецом откровенных отношений быть не могло, да и время казалось неподходящим для откровений. Только однажды комиссар сухо и односложно обронил в разговоре, что он два года учился в Сорбонне, после чего вернулся в Россию и пошел рабочим на завод. В полку Шиловский был три недели. Его прислали как раз в то время, когда Андрей получил последний приказ Махина — оставить Уфу и отойти в степь, на юг. Приказ с точки зрения Андрея был бессмысленным. Можно было оборонять город, взорвав железнодорожное полотно и оседлав насыпь: мятежный чехословацкий корпус двигался по «чугунке» и был привязан к своим эшелонам. Однако Андрей подчинился и увел свой полк в степь. Комиссар Шиловский сразу же начал энергично действовать. На первом митинге он почти целый час держал речь перед красноармейцами, и слушали его затаив дыхание. Полк, сформированный из демобилизованных солдат-окопников, которые едва успели хлебнуть мирной жизни, как снова очутились под ружьем, у которых еще зудела разъеденная вшами кожа, а души не успели остыть от огня, — полк этот, привыкший к разным агитациям и ораторам, однако же, слушал комиссара и преображался на глазах. Вспоминали строевые песни, в походном порядке держали шаг, не прекословили командирам. Умел говорить Шиловский, и слова находил такие, что будоражили уставших от боев и потерь красноармейцев и даже каким-то образом завораживали.
— Если даже мы умрем, — звенел над головами бойцов его голос, и эхо откликалось за рекой, — наше дело свободы не умрет! Слишком дорогой ценой за нее заплачено — кровью наших товарищей! За эту кровь товарищей, павших от подлых рук белочехов, мы пойдем в бой. И прорвемся! И победим! Победа или смерть!
Андрей, слушая Шиловского и ощущая знобящий холодок от его слов, трогал пальцами надбровную дугу, наискось перечеркнутую давним, еще детским шрамом. Гладил и тер его, словно хотел размягчить крепкий и жесткий рубец. Это была старая привычка, сведенная на уровень инстинкта, — ощупывать шрам. Когда-то в детстве он долго не давал зажить ране, сковыривал с нее коросту, раздирал до крови, особенно если волновался. Однажды дядя Андрея, имевший в иночестве имя Даниил, приглядевшись к племяннику, сказал, что подобная страсть — ковырять раны и коросты — признак человека, которому выпадут на долю нищета, горе и несчастье. Возможно, просто пугал, но скорее всего примета дяди была верной…
Казалось, столько событий произошло в то утро на лесистом береговом уступе, а шел всего лишь седьмой час, когда полк, разделившись поротно, оставил реку и двинулся к железной дороге, забирая восточнее, чтобы уйти от Уфы, захваченной чехословацким корпусом. Три колонны шагали на расстоянии видимости, и три широких следа оставались за ними, расчерчивая накалявшуюся степь. Выбитая жесткая трава вроде бы уже не должна была встать, и эти проторенные пути, казалось, не зарастут теперь долго, по крайней мере до следующего лета, пока не проклюнется и не взойдет семя, обмолоченное человеческими ногами. Однако втоптанная в пыльную, горячую землю трава поднималась, распрямляясь с таким же треском и шорохом, с каким падала под сапогами и ботинками впереди идущих. Поторапливая роту правого фланга и пришпоривая коня, Андрей обогнул ее с тыла и неожиданно увидел, что торная дорога постепенно заглаживается, и там, вдали, ее уже не различить среди колыхающихся под ветром трав. Будто три вихря пробежали по степи, выстелили травы, но едва отпрянул ветер — и ни следа, словно на воде…
Когда река Белая пропала из виду и полк оказался в открытой степи, роты незаметно стали жаться друг к другу, как люди, очутившиеся в густом, незнакомом лесу. Андрей проскакал на левый фланг, приказал командирам сохранять дистанцию; отправил на правый фланг Шиловского, однако чем глубже уходил полк в белесое пространство степи, тем плотнее сходились роты.
Пометавшись между колоннами, Андрей подъехал к головной, спешился и взял коня в повод. На ходу отстегнул от седла фляжку, глотнул несколько раз тепловатой воды, плеснул себе за шиворот, а остальное расплескал на красноармейцев и раненых, лежащих на носилках. Крайние, на кого попало, недовольно утирали лица и глядели обескураженно, кто-то уже разлепил спекшиеся губы, похоже, для крутого вопроса, но Андрей засмеялся: