алтарь вышел ксендз в белой ризе, за ним два мальчика в свежих стихарях, немного было людей в костёле. Несколько дедов при входе, несколько мещан в праздничной одежде на лавках, которые открывали себе ключами и входили на собственные места, несколько коленопреклонённых женщин у решёток, разделяющих главную часть храма от нефа костёла.
Мальчик на одно мгновение опустился на колени у порога, ударил челом, сложил руки, и в эти минуты раскрылись шторки перед образом Божьей Матери и, словно свет от Её изображения упал на бедного сироту, зазвучал орган, зазвенели колокола, служба началась.
Он молился, молился, и не раз: горячие слёзы падали на каменный пол, не раз он обращал глаза на лицо Богородицы, увенчанное золотой короной.
Ксендз уже благословил крестом верующих и отошёл от алтаря, а мальчик не встал ещё. За ним был слышен ропот, двое мальчиков его возраста, поглядывали на него, тихо разговаривая:
— Смотри-ка, Павел, какой-то чужак!
— И бедняк, как мы, Янку!
— О! А молился бы так, если бы не был бедным?
— Наверное, нет; поговорим с ним, как будет выходить из костёла.
Когда ребята шептались, какой-то старик в сером капоте, с седыми усами и выстреженной чуприной, человек с мрачным и сморщенным лицом, который во время мессы внимательно следил за горячей молитвой мальчика-бродяги и всматривался в его лицо, задержался тоже рядом с ним, опёрся на сучковатую палку и, погладив лоб, кивнул ему.
Мальчик, который этого не ожидал, не принял сперва этого вызова на свой счёт и не сразу его услышал, пока седой, потянув его за руку, не вывел за собой на кладбище.
Он поставил его перед собой, долго смотрел ему в глаза, отвратительно морщился, кусал усы и наконец буркнул, словно ругал:
— Кто ты?
— Сирота, пане!
— Сирота, гм, сирота! — повторил несколько раз седой господин, крутя головой, и под нос себе добавил:
— За сиротою…. Бог с калитою. А откуда?
— Издалека, пане.
— Из Польши?
— Из Руси Литовской.
— О! Из Руси… Hora z horoju ne zojdetsia, смотрите же, русин! А с кем же приехал?
— Пришёл один.
— Один! — по-прежнему грозно бурча, говорил седой. — Гм! Зачем же? К кому?
— Ищу пристанища, жизни, хлеба.
— А там же у тебя никого? Гм?
— Никого! — и мальчик тяжко вздохнул, а слёзы тихо снова покатились на рукава рубашки.
Седой господин поднял заячий капот, что-то ворча под носом, достал из-под него кошелёк и, поискав белый грош, дал его мальчику.
— Вот тебе, ты хорошо молился, ты свято молился, Бог тебе даёт это через меня, не я! Не я! И не избалуйся в городе, и не отвыкай от молитвы!
Мальчик едва имел время начать благодарить, когда седой, ещё что-то ворча, быстро ушёл, размахивая палкой над головой, повторив:
— Nad syrotoju Boh z kalitoju.
Чуть он ушёл, подошли к нему те два мальчика, что вышли из костёла за юным путником, посмотрели ему в глаза и старший, с коротко остриженной головой, с мужской фигурой, с чёрными глазами, румяный, останавливая мальчика, поздоровался:
— День добрый.
— День добрый.
— Мы слышали, что ты говорил с русином, хотим и мы тебе помочь!
— А! Боже мой! — воскликнул тронутый сирота. — Откуда же столько Твоей милости для меня?
— Разве ты не ожидал от людей помощи?
— О! Немного!
— Это плохо, брат, плохо. Народ у нас добрый, а Бог ещё лучше, иногда и плохого к честному деянию склонит. Видишь нас, бедных, перед собой, а нас таких в Кракове…
Он повернулся к товарищу.
— Много?
— Как маку! А кто нас пересчитает?
— Видишь! И каждый из нас ходит клянчить хлеб насущный, и никому в нём ещё не отказали.
— Это чудесно! — воскликнул путник.
— Это просто только честные сердца честного народа, что с нами делится последним куском. Мы не ходим к богатым, не стоим в дверях дворцов, клянчим у бедных, как и мы, у работающих, у тех, кто знает недостаток и понимает голод. У ворот камениц, хаток, монастырей каждый день дают нам милостыню, а песня студента неоднократно из кошелька и белый грош выводит. Пойдём с нами, ты наш.
— Поцелуемся, — сказал другой.
— Хорошо, обнимемся и поцелуемся сперва.
И они весело обнялись, на сердце путешественника даже полегчало. Они взяли его под руки.
— А теперь ты наш товарищ… пойдём в наш постоялый двор, проводим тебя к своим, научим, что ты должен делать…
В XVI веке, когда начинается наш роман, Краков был ещё настоящей столицей Польши, доживал свои дни и, будто предчувствуя, что вскоре утратит своё значение, которое наследует после него молодой город в Мазовии, весело, быстро заканчивал свою эпоху величия и блеска. Всё здесь в это время было жизнью: многочисленный двор, богатое мещанство, отличное духовенство, первая в стране школа; всё поддерживало в нём эту жизнь. Богатые дворы польских, литовских, русских панов менялись там, окружая более большой и великолепный, чем другие, королевский двор. В любой дневной, в любой ночной час кипели и шумели улицы; их заливал народ, заливали нарядные отряды панов; замечательные процессии религиозных праздников, либо грустная похоронная процессия; на рынках оживляла город торговля; на площадях расставленные лавки, будки, шалаши, столики привлекали и придворных, и мещанство, и службу великих панов. Куда не повернёшься, везде толпа, давка, шум веселья, смех и пение. Даже у границ столицы, из которых обычно жизнь утекает, чтобы сосредоточиться в очаге, евреи в постоянном движении и занятии находились днём и ночью.
Весь год был как бы одним весёлым праздничным днём, разрезанным только несколькими передышками. Но эти минуты отдыха становились теперь всё более частыми — увы! Не один краковский горожанин, опёршись на палку, грустно глядел на королевский замок, говоря про себя:
— И снова нет его величество короля! И снова Краков пуст! Напрасно ксендз Ожеховский ему справедливо сделал выговор, что он предпочитает жить в своём Вильне при своих тыкоцинских стадах, чем в старой столице Пястов! Сердце литвина тянет к дому.
И однако Сигизмунд Август жил достаточно долго в Кракове и эти преждевременные жалобы, что он оставил столицу, оправдаются в конце концов только при его преемниках.
Набравшись издавна жизни и сил, Краков жил ещё молодо, не предвидя близкого упадка.
Население его в те времена было чрезвычайно разнообразным, а подлинное местное тонуло в гораздо большем числе приезжих. К этим мы сперва должны отнести огромную толпу разнородных учеников главной школы и школ поменьше, обычно называемых одним общим наванием — жаки. Эта толпа, сильно отличающаяся от остальных обычаями, занятием и энергией молодости, состояла из