На голос матери дочки выбегали, тоже кланялись. Ага, Вера набегом, легкомысленно, Анна уже с понятием, с приседанием на польский манер, Агафья по-взрослому, подражая матери. Крутилась и внучка, Авдотья Даниловна; после ранней смерти Данилы тоже осела в шинке. Истинно, девишник! И привлекал, и завлекал многих. Но Розумиха строго присматривала.
— Але, але, хлопче! — кричала на непонятливых. — Сватов засылай, зазря дивчину не соромь!
— Коли приданое будет гарное, — отвечали ей со смешком.
В самом деле, без приданого — какая невеста? Для того и проводила дни и ночи в шинке. Что за радостной спешкой не сделала в самом начале, доделывала сейчас, уже без спешки. С полным разумом — как истинная Розумиха. К старой, заброшенной хате, заново обмазанной глиной и хорошо побеленой, теперь бревенчатый прируб сделала, с хорошей светелкой. Туда был отдельный вход из расчищенного, прибранного сада. Панская ли, господская ли половина — несколько отдельных комнат, устланных даже коврами, с выходом для отдыха и веселых вечерниц в общую просторную светелку. Где подсмотрела это — и сама не знала. Но ее шинок мало походил на мрачные полуподвалы Козельца. Простой казак — заходи в прежнее, свое отделение. Заезжий пан — пожалуйте на господскую половину. Туда через особую дверь и кушанье особое носили. Уже вроде и не пьянчужный шинок, а трактир. Да и с постоялым двором при нем. Скотины-то раньше — много ведь было? Значит, и сараи просторные остались, теперь уж для лошадей. Для того и забор пришлось покрепче поставить, с воротами при въезде.
Дочки как горничные, в белых фартучках. Конечно, когда застилают кровати, и пощипать их ухитряются, чего доброго, для пробы постилки и под одеяло завалить, но Розумиха была настороже. В особо буйных случаях не церемонилась — все-таки казацкая дочь. Одного разудалого гусарика так гусаком из верхней светелки вниз спустила, что он пистоль из переметной сумы было выхватил. Ну и она из сеней тяжелый мушкет выволокла… незаряженный, правда. Но гусарик-то, как черное дуло, да с криком: «Геть!» — на него уставилось, сразу помягче стал. Приемную сиротку Авдотью хапать своими ручищами больше не захотел, без женской помощи на постель улегся, а утром чуть свет от стыда укатил на Киев. Так-то, Панове!
Во всех этих попутных размышлениях — ведь основное-то дело делалось — очередной день к вечеру катился. Спокойный денек, без разудалых пьянчуг и развеселых панов. Можно и самой до вечери.
— Дитятки! — благостно позвала. — Прибирайтесь да омовайтесь.
Она уже и фартук сняла, как подкатила лихая тройка. В этих случаях беги на крыльцо, встречать.
Но у нее, как открыла дверь, и ноги подкосились. Чуть ли не десять лет прошло, а не забылось…
— Матка Воска! Похититель Алешеньки?!
Он постарел, вылезал из коляски трудно, а приказал с легкой поспешностью:
— Чего уставилась, Розумиха? Принимай гостя.
— Да ты ж похититель Алешеньки?..
— И Кирилла в похищение возьму. Зови! А пока — угощай, говорю, гостя, да получше. У тебя и заночую. Кони устали.
Она таки опомнилась, повела нежданного гостя на чистую половину. Походя крикнула дочкам, чтоб не разбегались, а принесли бы все для умыванья и печку кухонную вновь запалили б. Да петушка по головке рубануть! Да к рыбакам за свежинкой сбегать. Да к молочнице за сметанкой-варенушкой. Да на пасеку, на пасеку не забыть!
Примолкший было шинок вновь ожил и захлопал всеми дверями. Сутолока поднялась такая, что Розумиха и про напасть, грозившую Кирилке, позабыла. Гость остановил:
— Наталья Демьяновна, пока ужин поспеет, дайте мне чего-нибудь горло промочить… от пыли забилось, проклятое! — хорошо так, извинительно посмеялся над собой.
Розумиха мигом слетала в погребец, вернулась с запотевшими глиняным горлачом. Сама налила в лучший кубок.
— Добре, — отхлебнул гость. — Узнаю настоящее венгерское, которое я когда-то ко двору поставлял… Не разбавляете доморощенной бурдой?
— Для пьянчук, ежели, — не скрыла своих хитрых дел Розумиха. — Но как можно для поважных панов?..
— Вот-вот. Присаживайтесь и вы. Давайте, давайте, — видя, что она услужающе стоит, повелительно пригласил. — Думаю, всплакнете? Алексей Григорьевич приказал доставить к нему Кирилку. Тоже в люди выводить будет.
— Людцы?.. Як жа так?
— Да вот так, Наталья Демьяновна, — распоясался гость, кафтан по-домашнему скинул. — Дайте и второй кубок. Для себя-то.
Сама не своя, потянулась она к поставцу, где у нее хранилась лучшая посуда. Вкуса самолучшего венгерского и не почувствовала. А гость, растелешившись, с другого пояса, нательного, кошель отстегнул и вынул заклеенный в кожаную облатку пакет:
— Деньги от Алексея Григорьевича. Он, наверно, и сам в записке говорит, а мне на словах наказал: пусть мати дом новый строит, в Козельце. Не подобает дворянской матери в старой хате ютиться.
— Да яка ж она стара?.. — обиделась было Розумиха.
— Мое дело — сказать-передать. Поторопи с ужином. Да зови Кирилку. По девкам бегает?
— Яки девки, ваша панская милость? Живелу пасе. Пригонит, зараз и до тебя прийде. Тильки як жа его с ридной хаты отпускать?..
— Вот так же! — прорвался у гостя полковничий голос. — Много говоришь, Наталья Демьяновна.
Она ничего и не говорила. Опять со всех ног кинулась на кухонную половину. И уж загремело, понеслось оттуда:
— Агафенка, снедать давай! Анка, добре ли судачка обжарили? Верка, геть до хаты Кирилку!..
Мертвый прибежал бы с такого переполоху, но хлопец-то был живой. Он предстал как есть — босой, в соломенном капелюше и с кнутищем, который волочился за ним следом. Пониже старшего брата был, но в плечах широк и крепок.
— Хор-рош! — благодушно осмотрел его гость, он же Степан Федорович, конечно. — Хочешь в Петербург?
— Коров там пасти?.. — переступил с ноги на ногу Кирилка, доверительно и серьезно посматривая на важного гостя.
— Коров? В Петербурге?.. — таким хохотом разразился гостюшка, что влетела к нему в горницу Розумиха, дочки из дверей смазливыми мордашками высунулись.
Степан Федорович с удовольствием уже отдавал приказания:
— Помыть. Постричь. Одеть во все лучшее. Кнут выбросить… и до утра меня не беспокоить! И горилки мы, кажется, отпробовали?.. Прямо в животе горит, бес ее возьми!
Но бес не взял Степана Федоровича, бывшего царского полковника и бывшего реестрового казака, ни его отдохнувших, хорошо накормленных коней. Какие бесы при двух пистолях, сподручно засунутых за пояс! Разве что бесенок — все тот же Кирилка. Поутру ему пореветь надо было, а как же.
Мать в голос, сестры подголосками. Соседи прибежали провожать, опять же с плачем. Вот дела, и другого сына к москалям увозят!
Что-то шумлива и весела была в последнее время цесаревна Елизавета…
Ее напускная веселость могла обмануть доверчивого хохла, гоф-интенданта, но сама-то?.. Кошки на душе когтями скребли. По смерти Анны Иоанновны ее бессменный фаворит Бирон был возведен регентом при годовалом императоре. Значит, шестнадцать, ну пускай пятнадцать, лет золотой власти? До совершеннолетия малютки-то.
Но самовластный курляндец и этим не обольщался. Хотелось пожизненного царствования: коронованной власти. Не слепой, не глухой: в гвардии ропот, в народе смута. Открыто толкуют: «Где дщерь Петрова?!» В церквах провозглашали: здравие императора, его матери Анны Леопольдовны, цесаревны Елизаветы, и только уже в четвертую очередь — герцога Курляндского, словно забывая, что он регент. Второе лицо после императора. Пытки и казни не помогали; смута ходила по улицам, даже по Невской першпективе. Вот почему Бирон вновь зачастил в скромный «малый дворец» цесаревны. Иностранные послы открыто писали ко своим дворам: «Герцог Курляндский неравнодушен к цесаревне Елизавете, а коли женится на ней, дочери Петра Великого, так сразу и законное право на русский престол приобретет».
Вышел Указ о ежегодном содержании цесаревны Елизаветы — в 50 000 рублей. От имени колыбельного императора — но ведь кто стоял у колыбели? Не мать же, не отец, трусливый Антон-Ульрих; он со слезами на глазах, униженно присягал Бирону. Говорилось при этом вслух: «Он отец императора, но вместе с тем и его подданный». А подданных вольны и миловать, и казнить. Принцесса Анна, мать императора, повисла на шее у Бирона, умоляя не оставлять ее своей милостью. Не оставлял пока Бирон, терпел. Недовольство-то всеобщее — он ведь ясно видел.
Еще во время присяги лежавшему в колыбели Иоанну Антоновичу, — а присягали на Царицыном лугу, недалеко от дома цесаревны Елизаветы, — тогда еще в военных шеренгах слышались отчетливые голоса:
— Не обидно ль ей?
— Вот император Петр Первый — что нам завещал?..
— Великого отца дочь от всех дел отставлена — как терпеть далее?!