— Великого отца дочь от всех дел отставлена — как терпеть далее?!
— Потребно ей присягать!
Правда, присягнули все-таки регенту…
Но лейб-гвардейцы, идучи от присяги, заносчиво посматривали на дом цесаревны. А голоса-то, голоса!.. Без Тайной канцелярии все доходило до ушей Бирона.
И что удивительно, вопреки всеобщему страху, шептуны и открытые крикуны отделались и от четвертования, и от плахи — просто отослали служить кого в Оренбург, кого и еще ближе. Новый слух пошел: «Цесаревна заступилась…»
Замечено было: Бирон удостаивал цесаревну Елизавету частыми свиданьями. Иногда по целым часам…
Не мог же он не знать: ее гоф-интендант и главный управитель с нелицеприятными людьми точит на камне армейские сабли; тут же крутится какой-то отставной полковник, и даже безногий солдат петровских еще времен. Мушкеты и багинеты замечены были. Все вроде бы на законных основаниях: старый полковник был возведен в коменданты. Как без охраны цесаревне?
Разве что презрительный смех спасал: тоже воители! Герцога в поездках целый эскадрон сопровождал.
Не доверяя гвардии, в Петербург призвали шесть армейских батальонов и две сотни драгун. По ночному времени толпы народа на улицах топтали копытами тяжелых драгунских лошадей. С издевательскими, кучерскими криками:
— Пади! Пади!
Ладно, когда Бирон в карете скакал, а разные его подхалюзники?..
Визг точильных камней не только же из-под рук ревнивого гоф-интенданта слышался. Где-то собиралась гроза. Но где? Никто не знал.
После каждого отъезда Бирона цесаревна вбегала в служебный флигель, превращенный в кордегардию, и со слезами кричала:
— Вас всех — в Сибирь! А меня — куда?!
Не ведала того душа изнемогшего Алексея. Разве Карпуша, попрыгивая на одной ноге, заряженным мушкетом грозил:
— Да мы им… матушка!..
— Вы! Вы! — фыркала цесаревна. — Дурачье! Пусть немцы друг дружке глотки рвут. А мы еще поглядим, погляди-им!..
А пока глядели да оглядывались, по ее словам и вышло: фельдмаршал Миних, немец еще петровских времен, в два часа пополуночи, всего-то с сотней солдат, вошел в Летний дворец, где жил регент, и своими громадными ботфортами растоптал благостную тишину. Прямиком в спальню! Хоть и сватался Бирон к цесаревне, а ведь был женат, — с семейной постели подняли. Муж и жена разом вскочили с криками: «Караул!» Но караул-то уже был смещен. Всесильный Бирон пытался спрятаться под кроватью… Миних самолично свалил его на пол, а подбежавшие солдаты изрядно поколотили, в потасовке и ночную рубаху порвали, с кляпом во рту выволокли на мороз…
О шести утра — нарочный прискакал к цесаревне Елизавете, забарабанил в дверь:
— Арест! Арест!
Ее личная кордегардия всполошилась, и только что пушки не начали запаливать — мушкеты похватали. А дело-то другое:
— Миних арестовал Бирона!
Как ни вальяжно, как ни трудно поднималась с постели Елизавета, а на этот раз собралась быстро. С одним гоф-интендантом отбыла во дворец.
Там уже был весь синклит, во главе с немцами же — Минихом и Остерманом. Лихие воители, еще славной петровской выучки. Одно плохо: спровадив Бирона в Шлиссельбург, и сами не могли сговориться. Кому править при малолетнем императоре?
Спор грозил перерасти в новую свару.
Уже цесаревна Елизавета, вопреки всякому ожиданию, подала голос:
— Кому же — матери, вестимо.
Ее внутреннего недовольства никто не заметил…
Новая регентша, Анна Леопольдовна, руки цесаревне целовала:
— Славная дочь Петрова! Знай же: я твоя до гроба!
Не привыкшие так рано раскрываться, но все же бездонно-синие глаза цесаревны глядели ясным-ясно. И голос был невозмутимо певуч:
— И я твоя… Только устала. Непривыкшая так рано вставать. Дела-то государственные лучше по светлому времени вершить…
Она отбыла к себе.
Состарившиеся петровские генералы, провожая, уважительно прищелкнули каблуками.
У крыльца солдаты взяли «На караул!».
Выскочивший из саней гоф-интендант обе руки протянул:
— Ваше величество, да?!
Она тихо и покорно поправила:
— Высочество, Алешенька. Пока — высочество. По-прежнему…
Темноту его глаз и свет зимнего утра не осветил. Мрачно уперлись они в невозмутимую поволоку:
— Так как же — опять господыня?
— Господыня, Алешенька. А ты ж — мой господин! Чем плохо? Жених-то в Шлиссельбурге!
— Жених?.. — не мог он ничего взять в толк. — Какой жених?..
Она не стала ему объяснять, что пережила за последние дни. Устала душа — требовала воли. Разгула, что ли…
Сани неслись под лихой клич кучера:
— Пади! Пади!
Народ по улицам толпился, тоже что-то прослышал. Ветер петербургский — он ветер быстрый. Веселый ветер. Из бешеных придворных саней, кажется, прямо из-под копыт так же бешено, безумно неслось:
Отчего не веселиться?
Бог весть, где нам завтра быть!
— Знай, Алешенька: все только начинается. А ты смурый-то чего?..
— Все с того, Лизанька… — успокаиваясь, не хотел он дальше договаривать.
— С того, с того… Привыкать мне придется, да и тебе: теперь каждый день меняй парики. Во дворец же ездить потребно. Анна Леопольдовна — правительница, а я ее наперсница. С муженьком дружи. Он выпить не дурак… хоть дурости излишней, право.
С того и началось: ни покою, ни отдыха. На женской половине — наряды, портные да ювелиры; на мужской же — время летело под серебряные перезвоны…
Алексей Разумовский, управляющий всеми дворцовыми именьями цесаревны Елизаветы, уже привык к своему новому обличью. Где роскошные смоляные усы, роскошная борода, чуприна — чуб истинно казацкий! Все разнесло ветром из-под ножниц и бритвы цирюльника, француза, как водится. Хочешь не хочешь, а через день кати на дрожках, на санях ли к доброму Жаку. Казацкая щетина быстро растет. Как предстанешь пред светлые очи пресветлой Елизаветы?
Впрочем, теперь он уже не утруждал себя излишней ездой. Жак сам в положенное время приходил с неизменной кожаной сумкой. Стар он был и по старости неряшлив, но помнил, что еще брил царя Петра. К новому двору его теперь не допускали, там опять сплошь немцы засели. Смерть Анны Иоанновны и арест Бирона ничего не изменили. Немец, он и есть немец. Любо-дорого, как нянчили царя малютку Ивана Антоновича! Колыбельный самодержец не стукнет кулаком по столу, не крикнет: «Швайн няньки! Сами пошли на горшок!» Слаб голосишко.
Одно хорошо: можно теперь не таиться. Мамка-правительница, Анна Леопольдовна, даже ласкала опальную цесаревну, а следовательно, и ее гоф-интенданта, возведенного к тому же в звание камергера. Для любви и тихой семейной болтовни создал ее лютеранский Бог — кака-ая регентша, при како-ом императоре?! У него то поносы, то запоры, то колики в животе. Не своей любвеобильной грудью она кормила писклявого самодержца — толпами водили кормилиц-чухонок. Считалось, свои, прибалты. Шепталось в отягченное царскими камушками ушко: своим доверяй, не этим же русоволосым бестиям! Чего доброго, прибьют. Не ровен час, отравят! Под такой шепоток могла бы и гроза искрой мимолетной порскнуть; даже сырая тряпица в пожар вгонит. Руби тогда головы направо и налево, а особливо прямо: по царской шейке цесаревны! Дщерь Петра, прозванием Великого?! Это ежели на русский взгляд. Не то, совсем не то — на взгляд немецкий. В чужой земле, в проклятой стране — как не оберечься? Окружи себя лифляндцами да курляндцами — и правь сквозь частокол их громадных ботфорт. Пролезь-ка к ней, в жарко натопленную диванную, меж этих, в телячью кожу обшитых, ножищ! Каждая — крепость; каждая — бастион. Новейшей чугунной пушкой не пробьешь, не то что медной, оставшейся от баталий Петра. Можно преспокойно спать с вечера до утра и с утра до позднего обеда. Разве что с перерывом для кушанья марципанов да болтовни с услужающими фрейлинами. Царю-малютке фрейлины пока ни к чему, царствующей полусонной мамке слух услаждали. Скука, она не тетка. Не дочка и не падчерица, даже не приживалка.
Поэтому и возлюбила Анна Леопольдовна развеселую цесаревну; при шумной возне по смерти Анны Иоанновны трон ей предложить позабыли, а тут — пожалте! Может, и ленивым своим умишком регентша понимала: не отвергай, если уж прямо говорить, законную наследницу трона! Лаской, как паутиной, белы ручки ее свяжи. Многие годы отвергаемая затворница о тридцати-то годах стала желанной гостьей и при большом дворе. А кто ее, незамужнюю, должен сопровождать? Доверенный управитель и личный камергер к тому же. Нельзя столь высокой даме без мужского сопровождения во дворец являться. Никак нельзя, невозможно.
Вот и выходило: держи камергерскую марку. Что цирюльник Жак! И другие услужающие по полному штату теперь обслуживали. Очень сердилась цесаревна, если в нарядном одеянье камергера, а особливо лицевом виде, непорядок замечался.