Живой, как сверчок, Мстислав сразу же забрался в коляску, на место кучера, чтоб быть ближе к девочкам. Логвин, глядя на него, только головой качал: «Ловкий, черт, как ртуть. Уж такой татарин. Просто диву даешься».
Алесю подали Ургу, Андрею — мышастую Косюньку, Кондрату и Павлюку — спокойных чалых кобылок.
Алесь осмотрел кавалькаду — все было готово. И к нему пришло то ощущение счастья, которым он жил уже второй день.
…Мать в эти дни немного занемогла и не выходила к ним. У нее как раз начиналось то настроение особенной впечатлительности, которого пан Юрий всегда побаивался и которое продолжалось обычно несколько дней в году.
Начиналось это с первыми желтыми листиками на березе, после Ильи, который, как известно, сбросил с каждого дерева по два листа. Деревьям еще долго было зеленеть, однако неуловимая грусть, которая разливалась с этого времени в природе, неуловимые для глаза первые приметы умирания будто сразу убивали печальную и слабую жизнерадостность матери, и она замыкалась в себе.
Ускорял все это день, когда пан Юрий собирался на первую настоящую охоту. Вчерашние хлопунцы поднялись на крыло. Кряковые еще не начинали линять. Приближался день большой птичьей крови.
Готовились с вечера. И сразу у матери начинала болеть голова, а глаза грустнели. Зная, что ничего не изменится, что добрый и мягкий пан Юрий станет, как только дойдет до охоты, настоящей убоиной и ни за что не послушается ее, она все же предпринимала достойные жалости попытки удержать его.
— Как вы можете это, Georges?
Пан Юрий молчал, уставившись в тарелку.
— Филёмон, — так она называла Филимона, — говорил, что вчера видел — утка вела хлопунцов. Их еще много. Они у всех уток, у которых лиса разрушила первое гнездо.
— Да мы, матушка, хлопунцов не стреляем, — защищался пан Юрий. — Что у нас, ума нет? Мы сегодня на бекасов едем.
— Еще хуже. За что таких маленьких?
Пан Юрий молчал. Что он мог сделать, когда с лугов и болот летел такой призывный клич?
И пани Антонида понимала, что она ничего не изменит.
Тогда она закрывалась в своих комнатах, не допуская к себе никого. Даже маленький Вацлав в эти дни переходил на руки мамок. Что с того, что у него нежные розовые пальчики? Они тоже будут держать ружье.
Это было какое-то печальное недоразумение перед началом убийства, которое жило в душах многих.
Пан Юрий, встречая сына, говорил ему:
— Ты, брат, не лезь к ней. У нее, знаешь ли, не то что у нас…
Комнаты матери были темными, как и ее мысли.
Зато детям с паном Юрием было легко и просто. Он садился за стол и прежде всего спрашивал у детей грубым голосом:
— Что, дети, лили ли вы олей[58] в бульбу или не лили?
И тут же спрашивал другим голосом:
— А чего ты лиликаешь?
И снова отвечал первым голосом, только виноватым:
— Я не лиликаю, я спрашиваю.
Дети хохотали. А у отца хоть бы улыбка, совсем серьезный, даже мрачный. Разве что в глазах прыгали веселые чертики.
Дети еще больше полюбили его, когда он согласился отпустить их одних осмотреть старое загорское городище с руинами замка.
Когда все разошлись на покой, отец и сын остались в курительной. Пан Юрий задумчиво пускал дым изо рта.
— Батька, — сказал Алесь, — у меня к тебе дело.
— Слушаю.
— Отпусти Когутов на волю.
Отец взглянул на сына с удивлением. Тот сидел в кресле, в серых глазах — непримиримость.
— Мне стыдно смотреть им в глаза. Я хочу, чтоб они приходили ко мне сами, а не тогда, когда я их позову. Им надо дать волю и… учить того из детей, кто этого хочет. Может. Павлюка, ему как раз время.
Отец не рассердился.
— А ты подумал, захотят ли они этого? Ведь вся ответственность сразу ложится на плечи вольного. Ответственность за неурожай, за возможный падеж…
Пан Юрий с уважением смотрел на сына.
«Взрослеет, — подумал он. — Даже умеет рассуждать. И имеет какие-то убеждения».
И, скорее умиленный этой неожиданной взрослостью, чем от сознания необходимости дать вольную кому-то из Когутов, отец сказал:
— Хорошо. Через две недели я поеду в Суходол и оформлю вольную. А ты не боишься, что, вольные, они оставят тебя?
— Их право, — ответил сын. — Да только они не оставят.
— Хорошо, сын. Я сделаю это для тебя.
— Для себя, — поправил сын.
— Ну, для себя. Что еще?
— Учить их надо.
Отец помолчал.
— А ты подумал, сын, ведет ли это к счастью?… Сейчас у них простые мысли и чувства, уверенность в том, что полезен их труд и они сами. Чем ты хочешь это заменить? А ты знаешь, какие бездны — и одна страшнее другой! — раскрываются пред глазами сведущего? Какие бездны ужаса и холода? Сам я не так далеко ушел, и то иногда чувствую ледяной холод и ледяное одиночество. С каждым вопросом все меньше да меньше понимаешь. Простой — он видит только слаженный шаг человеческих когорт. Мудрый слышит топот стада, бегущего к пропасти. Он видит, что те, кто его ведут, ненавидят стадо и друг друга. Он видит, что весь наш хваленый мир — рота, которая шагает не в ногу и в которой лишь поручики, лишь правительства империй идут в ногу… чтоб довести человечество до общей гибели.
Он покачал головой.
— Так не лучше ли пахать землю? Охотиться?
Сын серьезно смотрел на него.
— А мне ты желал бы этого?
— Нет…
— Так не желай тогда и им.
…Вспоминая теперь этот разговор, Алесь не мог не думать, что сделал правильно.
Все хорошо. Теперь надо ехать. И он легко занес ногу в стремя.
— По седлам, хлопцы!
Урга, слегка пугая, дал свечу. Потом опустился на передние ноги и затанцевал, косясь на коляску и девочек золотым глазом.
Двинулись.
Застоявшиеся кони пошли легким шагом. Всадники, окружив коляску, ехали молча — лишь бы быстрее с глаз взрослых. По обе стороны аллеи стояли туманно-голубые деревья. Они медленно отплывали назад.
А Майке все это было ново. И то, что подростки эскортировали их, и то, что все молчаливо признавали вожаком этого немножко неуклюжего мальчика, который ехал впереди всех на арабе, и то, что рядом с ней сидела эта совсем не неприятная крестьянская девочка с диковатыми голубыми глазами.
— Он жил у вас, — шепнула она. — Какой он?
— Го-ожий, — сказала Янечка. — И сме-елый. Он от меня годовалого бычка оттащил. Я с того часу боюсь коров.
И Майка почему-то была благодарна ей за добрые слова.
— Алесь, — позвала она.
Алесь придержал Ургу, поехал рядом.
— Ты молодчина, что сделал так.
— Как?
— Ну… что мы без взрослых.
Близнецы переглянулись, заметив маневр Алеся. Пожалуй, это было ему ни к чему — оставаться с дочерью человека, в парке которого они позавчера были. Но они смолчали. Они вообще ничего не рассказали Алесю о своих ночных приключениях, когда увидели, что утром приехала Раубичева дочка. Не стоит. Тем более что она довольно ничего. Бывают же и у колдунов хорошие дочки — это все знают хотя б по дедовым сказкам. Приедет королевич — так они его еще и от злого отца спасут. Когда влюбятся, конечно.
Мстислав сидел на месте кучера, и потому Алесь и Майка не обмолвились и словом о медальоне.
Когда выехали из парка, восход уже алел вовсю. Хлопцы начали дурачиться, гоняться друг за другом. Отъезжали так далеко, что делались игрушечными, а потом наметом с дикими выкриками летели прямо на коляску.
Потом поехали заливными лугами вдоль Папороти. Тут травы никто не косил — слишком далеко было, — и кони почти скрывались в ней. Буйно цвел малиновый кипрей, качались, сколько видел глаз, желтые конусы мощного царского скипетра. Кондрат на ходу срезал полый стебель дудника и сделал из него пистолет, а потом, неожиданно налетев на коляску, наставил его на Мстислава.
— Кто такой? — спросил Мстислав.
— Ваўкалака,[59] — оскалив зубы, сказал Кондрат. — Давайте дукаты в худую суму, давайте княгиню — с собою возьму.
И тянул руки к Янечке. Девочки визжали, хотя оборотень был милый и совсем не страшный и даже нравился Майке.
Было весело. А потом Андрей запел песню про Ваўкалаку, и ему подтянул неожиданно приятным голосом Мстислав:
Што то за сцeжка — без краю, без краю?
Што то за кoнік — ступoю, ступoю?
Злыя татарнікі пад капытамі,
Вoўчае сoнейка над галавoю.
А потом запели другую — как молодой Ваўкалака пошел отбивать у гайдуков отцовских волов и не вернулся в дом и как ворон на сухом дубе говорил ему, что делает во дворе отец Ваўкалаки. А отец ломал руки и приговаривал:
Я, жывучы, валoў нажыву,
А цябе, сынoчак, увек не знайду.
Песня летела над морем разнотравья, и всем было жаль старого отца, но так и подмывало самим пойти в лес, на волю, под «волчье солнце».