за результат.
– Хотя я добродушный и меня легко обмануть, – отозвался наконец Орбека, – даже у такого легковерия, как моё, есть границы.
– И о чём же идёт речь? О чём? О чём? – выведенная из себя, бросая ему ключ, отозвалась Мира. – Иди и убедись.
– Мне даже это не нужно, – ответил Валентин, – я уже убедился… Шамбеляниц по всему городу разнёс историю замурования двери ночью… я слышал своими ушами в публичной кафейне смеющихся над этим.
Мира вскочила с канапе, на котором лежала, слишком хорошо знала шамбеляница и Орбеку, чтобы этому не поверить; в голове только искала уже отговорки, средства, какой-то лжи, будучи уверенной, что несчастный, дрожащий голос и лицо которого красноречиво рисовали страдание, схватится за самую слабую ветку.
– Пане мой! – воскликнула она. – Не укоряй меня за чужие вины… послушай… подумай… а потом сделаешь, что тебе нравится… бросишь меня, несчастную, в жертву людской клевете, на несчастную добычу, на отчаяние сердца, которое без тебя не выживет!
Да, то, что я тебе говорила вчера, было правдой, но не всей. Я не хотела тебя беспокоить, признаваясь во всём, хоть клянусь тебе… я невиновата!!! Эту несчастную дверь шамбеляниц велел отбить, я слышала в один вечер стук, убежала, наделала шуму… Велела её с моей стороны забаррикадировать. В чём же я виновна, что этот человек мстит мне, бросает теперь на меня клевету?
– Ты хочешь, чтобы я его убил?! – воскликнул Орбека, который уже остыл, и дал первому выражению боли побороть себя.
– Делай с ним что хочешь, убей его! – воскликнула, имитируя слёзный стон, женщина. – Но не обвиняй меня. Отпусти, если хочешь, брось… не осуждай, однако же… Я невинна, я тебе клянусь, что невинна!!
Дольше ей даже не было нужды доказывать свою невиновность. Валентин сам встал перед ней на колени.
– Завтра мы едем за границу… я тут минуты не останусь дольше! – отрезал он с горячкой.
– Немедленно, ежели прикажешь, – отвечала женщина. Назавтра действительно Славский из публичных слухов узнал, что пан Валентин Орбека и Мира выехали в Италию. Дом был закрыт. Взяли с собой только одного слугу и… по какой-то случайности, по причине слабости фаворитки, Анульку.
Около года потом не было о них вестей, только как контролёр Кабрита Славский убеждался, что героически черпали из кассы. Между тем летели дукаты, и капитал Орбеки так вдруг уменьшился, что можно было думать, что его, пожалуй, в других банках перемещает за границу.
Шамбеляниц надел траур, в обществе в течение нескольких дней шептали и говорили, Люльер страдала над потерей доброй подруги, а потом… потом, как и всё, забылось и стёрлось!
Только достойный Славский не забыл о приятеле, несчастьям которого сочувствовал, а, вычитая из банкирской книжки каждый расход его состояния, страдал над ним, потому что видел в этом всё большее преобладание кокетки, которая безжалостно пожирала свою жертву. К несчастью, от этой продолжительной горячки не было никакого лекарства на таком расстоянии.
Прошёл год…
Однажды Славский возвращался уставший со своей повседневной работы в скромную одинокую квартирку на третьем этаже, когда ему на пороге служанка снизу (поскольку собственного слуги Славский не имел), отдала визитную карточку, неразборчиво написанную на серой, грязной бумаге. Поначалу он даже почерк распознать не мог, таким был удивительно изменившемся, по подписи догадался, что карточка была от Орбеки, который вызывал его к себе – в Отель на Краковском.
Непонятным было для Славского, почему он остановился в отеле, минуя собственный дом. Из письма догадываясь о болезни, он безотлагательно побежал. Ему указали комнату внизу, довольно неудобную и тёмную. Орбека лежал на кровати, света не было, он поднялся к Славскому, но, на ногах удержаться не в состоянии, упал бессильный. Двое приятелей обнялись в молчании; когда затем слуга принёс свечу, Славский поглядел на лицо Орбеки и ужаснулся… Был это другой человек; дряхлый, сломленный, поседевший, едва дышащий… с дивно сверкающими глазами, в которых временами пролетало как бы некое безумие.
– Что с тобой? Когда ты вернулся? – спросил Славский.
– Видишь, я болен, я один… – он покивал головой, – да… один… догораю. Я прибыл сегодня утром, но только что выспавшись, я мог найти несколько слов, чтобы написать.
– Но почему ты остановился не в собственном доме? – спросил Славский.
– Но дом давно продан, – отрезал Орбека, – и этот, и во Львове и всё, и всё…
– На что? Почему? – воскликнул Славский.
– Были расходы… долги… – тихо начал Орбека.
– Ты имел капитал у Кабрита?
– Кажется, там также ничего не осталось, – сдавленным голосом отвечал Орбека, – или почти ничего.
– Не знаю, давно книг его не видел, а в любом случае ты должен это лучше знать.
– Да, да, – покачивая головой, сказал Валентин, – ничего не осталось, ничего, кроме горечи, жалости, грусти и ненужной жизни.
А! Правда, – добавил он через минуту, – однако же я должен ещё, возможно, иметь ту моё деревеньку, вернусь туда подыхать.
Говорил он это с равнодушием отчаявшегося человека, которого уже ни что есть, ни что станет, не интересует. Славский, сидя, смотрел на него с сердечным состраданием.
– Ну что? Как? Расскажи мне… как до этого дошло?
Валентин поднял голову.
– Не знаю, смогу ли, и стоит ли, я сильно ослаблен, жизнь исчерпал этим несчастным счастьем.
– Ты хорошо его теперь назвал, – прервал Славский, – это даёт мне надежду, что ценой великих душевных, сердечных и финансовых потерь ты опомнился и прозрел… что вылечился.
Орбека поднял на него слёзные глаза, и горячую, пылающую ладонь положил на его руки.
– Друг! – сказал он. – Ты не знаешь, что такое страсть, не знаешь, как она ненасытна, покуда пресыщена не будет, как нелогична. Ещё сегодня, если бы она кивнула, вернула бы мне жизнь, я бросился бы к ней через пропасть, пошёл бы за ней в ад!
Славский жалел, что задел за такую болезненно звучащую струну – раны были ещё слишком свежи… не смел спрашивать больше, но Орбека ожил от обновлённой боли, ему нужно было посетовать, говорить, и он сам прервал молчание.
– Всё тебе расскажу, – сказал он, опуская глаза, – ты лучше всех знаешь грустные истории нашей жизни в Варшаве, сам первый уведомил меня, что делалось в этом нашем несчастном доме. Я хотел её вытянуть из этой лужи, оторвать от этих людей, которые могли, если не какие-нибудь права иметь на неё, то вооружиться её собственным прошлым против неё. Я думал, что перемена страны, места, окружения, одиночество вдвоём благотворно повлияют на её характер.
Не раз даже во время путешествия мне казалось, что это сердце, а скорее эта голова,