существо. Улыбка, которая обнажила все его белые зубы, разлилась по щекам, лбу, превратила его толстое лицо в лучезарный образ восхищения. Кто бы его тогда увидел, подумал бы, что он имел небесное видение.
Постояв минуту, он вдруг бросился к стоявшему ближе Вышоте, схватил его руку и, ничего не говоря, начал её целовать. Из его глаз ручьём текли на неё слёзы.
Вышота смотрел на него, не понимая, что это значит и чего хотел этот человек, когда из его уст вырвалось:
– Боже милосердный! Наши! Наши!
Эти сказанные по-польски слова все услышали и повернулись к нему. Этот толстый человек начал двумя кулаками бить по груди, смеяться и кричать.
– А это я, Буслав, Буско! Я оттуда же, что и вы! Ах! Боже, я думал, что с ума сойду, когда эту речь услышал! Нет на свете такой музыки, как эта речь! Милостивые паны, раны Спасителя… говорите ещё, чтобы я слышал. Откуда вы? Откуда? Откуда?
– Мы? Мы? – ответил Предпелк, приближаясь. – Что мы… А ты, чёрт возьми, откуда тут взялся?
Смеясь, он пожал маленькими плечами, как если бы сожалел об этом странном вопросе.
– Но я Бусько! Бусько! А кто не зает о Буське! Боже милосердный!
Все поглядели друг на друга, но об этом Буське никто не знал и не слышал. Только Вышота начал догадываться и допустил, что он, с Белым, может, сюда забрёл. Только трудно было подозревать князя, чтобы такого невзрачного, почти карликового слугу мог полюбить, за собой тянуть и задержать.
Сказал тогда Вышота:
– Слушай и пойми… Ни один из нас о Буське не знает. Чёрт тебя знает, откуда ты тут взялся. Говори.
Бусько из весёлого стал вдруг дивно мрачным.
– Вы, ваша милость, говорите сейчас красивую вещь, – воскликнул он, – что о Буське никто уже на свете не знает, что о нём, а, пожалуй, уже и о его пане все забыли.
– Кто твой пан? – спросил Предпелк.
Возмущённый этим Бусько пожал плечами.
– Мой пан, – сказал он, – а, правда, он сам отказался от того, кем был, сегодня носит в монастыре имя Бенигна… но всё же вы слышали о Гневковском князе Владиславе?
Да, да, это был… да и есть мой господин. Я с ним даже за море плавал в Святую землю и везде, где он был, там был и я. Покинули его люди, он от всех отрёкся, а меня себе выпросил, чтобы позволили остаться с ним в монастыре и иногда ему послужить, хоть монахи слуг не имеют.
Тут он вздохнул.
– Буська раньше все знали, знали, что он князю сказки рассказывал и песни пел. Ну и теперь в монастыре, когда никто не слушает, в великой тайне я ему иногда старую песнь вполголоса затяну… Из-за него я задыхаюсь в этом проклятом монастыре, потому что тут, как в тюрьме, и не знаю, как князь в нём выдержать может. Он, что был князем и паном, а тут любой монах с ним запанибрата и хуже, хуже.
Придёт иногда аббат… и, я не понимаю, что он говорит, но по выражению лица вижу, что ругает. Князь должен стоять, слушать со сложенными на груди руками, ни мрру, ни мрру… ещё потом стоять на коленях и целовать старому ксендзу лапу.
Поглядывая постоянно друг на друга, наши послы договорились глазами, радуясь тому, что случай привёл им этого Буську, и Вышота сказал:
– Мы бы очень хотели поклониться князю.
– Да ну! Почему нет? – сказал охотно Буська. – Я и так должен сразу возвращаться в монастырь, потому что, если ворота закроют, то не пустят; спи, где хочешь, под стеной. Это напрасно! Скажу князю, что паны из Польши хотят с ним поздороваться, а завтра утром после службы… Аббат разрешит.
– Нужно ли его спрашивать о разрешении? – спросил Предпелк.
– А как же, – сказал Бусько, покачивая головой. – Они на князя совсем не обращают внимания, слушать тут каждый должен.
– И что же? Ваш князь рад жизни в монастыре? – подхватил Вышота.
Бусько сделал двусмысленную мину и минуту думал над ответом.
– Разве я знаю, – сказал он, – я с детства служу князю, а что в нём сидит, никогда не знаю, таким его Господь Бог создал; есть такие дни, что он уже совсем кажется монахом. Молится, аж стонет, бьёт себя в грудь, плачет, полный услужливости, как самый простой человек… а потом… что-то в нём перевернётся, и жалуется, прямо жаль на него смотреть. Иногда, когда песенку какую-нибудь начну петь, он топает ногой, руку поднимает: «Прочь от меня с этим язычеством!»
Через два дня кричит, закрывает двери и просит: «Пой, смилуйся!»
Слушает, закрыв глаза, и плачет. Иногда позволяют ему выходить с другим монахом в город, за стены, где старые деревья. Встречает скачущего рыцаря… тогда выпрямляется, из его глаз струится огонь… другой человек… вскочил бы на коня… а на следующий день дисциплиной себе тело кромсает, аж страх.
Бусько, может, рассказывал бы дольше, если бы какой-то колокол вдалеке глухо не зазвенел. Он бросился прощаться, быстро говоря:
– Я скажу о вас пану. Смилуйтесь, не уезжайте, не повидавшись с ним. Аббат позволит.
Он поклонился всем по очереди, ближайшему, Вышоте поцеловал руку, и как мяч покатился, продираясь через тол-пу и спеша вернуться в монастырь. Только после этого завязалась оживлённая беседа о князе и об этом Буське, которого Предпелк вспомнил из прошлых времён, что при князе исполнял обязанности шута, слуги, поверенного и приятеля, и что Белый, как говорили, иногда его бил, а временами осыпал милостями, – и обойтись без него не мог.
Этот любимец князя валялся теперь в монастыре среди челяди, чтобы не покидать своего пана, которому служил столько лет.
Предпелк очень себя поздравлял, что они его встретили, и предложил на первых порах князю о посольстве ничего не говорить, прийти как гости, расспросить его, и только тогда, когда окажется склонным ехать с ними, открыть ему, с чем прибыли.
Вышота не очень с этим соглашался, долго рассуждали, наконец сдали завтрашнее свидание на милость Божью.
– Будет видно, что делать, когда увидим его, – сказал Предпелк. – Мне сдаётся, что он легко догадается, что мы сюда не случайно забрели, потому что сюда ни одна дорога не ведёт там, где мы привыкли ездить.
В избе постепенно поредело. В одном её углу остались на ночлег купцы, следующие из Парижа в Авиньон; в другом наши паны послы велели постелить себе на полу. На кухне догорал огонь, а вскоре и охранники велели тушить свет и сохранять ночью бдительность.