Даже у Бобби были крупные неприятности. Но это потом, а в сорок третьем он был уже большим боссом, женился на другой красавице, Луиза с ней дружила, почти все время пропадал где-то в пустыне, и возлюбленная коммунистка очень осложнила бы его жизнь. Наверное, и осложнила.
Был такой Борис Паш, сын митрополита Русской православной церкви. Видела его несколько раз на приемах. Посольские остерегались даже близко к нему подходить, как к Вию. А к ней он подошел сам, расспрашивал, как идут дела в Комитете, но так, по-светски дежурно, хотя Луиза потом просила вспомнить каждое слово. Ерунда! Она видела по его глазам, что нравится ему, нет, все-таки спросил, поддерживает ли она отношения с ИХ землячкой миссис Майер. Она тогда очень удивилась.
— Я даже не знаю, где она. Последний раз мы виделись в сорок третьем, когда они приехали из Англии, а потом — только открытки к праздникам.
Луизу ужасно заинтересовал разговор о Лизаньке.
— Он не спросил, откуда открытки?
— Да нет. Весь разговор — четыре фразы, а потом он познакомил меня со своим батюшкой. Это ведь было на Пасху. Митрополит Фиофил — чудный старик. Говорили о необходимости примирения церквей, но он сказал, что после того, что сделали с Тихоном, это невозможно. Потом дал дельные советы, как теснее сотрудничать с его церковью. И действительно…
— Понятно. Значит, не спросил.
Но они-то с Луизой знали, как оказались Майеры в Америке. Луиза нашла очень важной просьбу Лизаньки помочь переехать к детям и попросила поговорить с Генрихом. Генрих с удовольствием согласился и даже нашел Руди работу, ведь он был консультантом «по кадрам», к его мнению прислушивались, даже какого-то бедного Дебая никуда не взяли, потому что Генрих метал против него громы и молнии (что было удивительно при его кротком характере), но, кажется, этот Дебай был лоялен к фашистам.
А Руди прибыл со своим любимым учеником — очкариком Отто, против него Генрих не возражал, Отто еще в тридцатом бежал от нацистов во Францию.
Этот Отто играл потом первую скрипку. Выяснилось это в пятидесятом, когда его разоблачили англичане, но потом он, кажется, отсидев свое, процветал на родине, в социалистической Германии. А Луизин Виталенька, бывший тоже далеко не последним человеком в тех делах, закончил свои дни скромным завхозом какого-то спортивного общества.
Господи, какой бред, какая несправедливость! В этой стране всегда «своя своих не познаша» и всегда процветают мерзавцы.
Снова приснился сон. Тот самый, повторяющийся в разных вариантах: поезд и беспамятство.
Она в вагоне-кафе. Сначала видит город, залитый солнцем. Район новых домов, окрашенных в желтый цвет. Прямые улицы. Потом станция. Станция под землей. Видит, как перед ее окном на перроне два каких-то непонятных существа (полулюди-полуобезьяны) ссорятся. Мелькают сине-желтые задницы. Что-то вроде драки. Слышна русская речь. Она торопливо выходит из вагона. Два непонятных существа уже дерутся вовсю.
Поезд трогается, она бежит к своему вагону, но дверь закрывается перед ней, и только сейчас она вспоминает, что на столике в баре кафе оставила свою маленькую черную сумочку со всеми документами. Она сначала не очень огорчена, уверена отчего-то, что сумочку не украдут, — ее возьмут официанты и сберегут, но, разговаривая с каким-то служащим вокзала (это происходит сразу же), понимает, что не помнит ничего: ни номера вагона, ни пункта назначения поезда, ни названия станции, с которой уехала. Страшно мучается, пытаясь вспомнить и понять, где находится.
Ей кажется, что уехала она из Нью-Йорка, но одновременно она знает, что это не так: станция отправления другая, и в ее названии есть латинские буквы А и Е. Но она не может вспомнить полного названия, а это обязательно надо сделать немедленно.
Она задыхается от страха…
Проснулась с бьющимся сердцем. Сон помнила отчетливо, особенно буквы А и Е.
А и Е! Вот откуда ужас и сердцебиение. Альбукерке! Маленький городок в Нью-Мексико. Была там только один раз по просьбе Луизы. Нет, попросил Петр Павлович. Нет, все-таки Луиза. Какой-то санаторий для легочников. Жила там две недели и каждую субботу и воскресенье ходила на площадь, ослепительно залитую солнцем. Там был маленький музей и собор времен испанского завоевания.
Трусила ужасно, хотя и делов всего-то — дождаться человека в сандалиях с одним оторванным ремешком и взять то, что он «забудет» на подоконнике. Смотрителями в музее были полусонные мексиканцы, которые к тому же часто сидели в тенечке на крыльце.
Когда на второе воскресенье в зал вошел человек в сандалиях с оторванным ремешком, она вместо страха почувствовала огромное облегчение.
Осточертели эта раскаленная дыра, убогий санаторий, тупость и нищета местной благотворительной организации.
Человек посмотрел на нее, как на стену, побродил по залам и ушел. И тут она увидела на подоконнике бумажный засаленный пакет, в каких из дешевых фаст-фудов берут еду домой. Зал был пуст. Она подошла, взяла пакет и опустила его в свою большую соломенную сумку.
Вот и все.
Интересно было бы рассказать этот сон Генриху. Конечно, без букв А и Е, назвать другие. Генрих любил выслушивать ее сны. Он считал, что никто и ничто не исчезает. Отсюда — предчувствия, сны. Куда-то все девается, значит, пустоты нет.
И, как всегда, из «Фауста»:
Зато в понятье вечной пустоты
Двусмысленности нет и темноты…
— Пустоты нет. Пустота не может быть пустой. В пустоте должна быть энергия, энергия космического вакуума. Как жаль, что ты не знаешь квантовой механики! Я хочу ввести новое понятие — лямбда-член. Это отрицательная энергия вакуума. Это космогонический член….
«Дома я слушаю про космогонию, и здесь. Какое-то наваждение!»
Но, когда он вернулся из Филадельфии, измученный, в глубокой депрессии, и рассказал, что там произошло, она ужаснулась.
— «Ты с дьяволом самим на ты»!
— Может быть. Поэтому я никому не оставлю последние свои расчеты. Человечеству будет проще жить без них. Но тебе я хочу сказать вот что: наши отношения — это тоже прорыв в иное измерение. И эту тайну я тоже унесу с собой.
Что он имел в виду? Этого не узнать никогда. Но ведь утром в апреле пятьдесят пятого она отчетливо услышала произнесенное по-немецки его голосом «Агте!»
Бедняга! О ком он это сказал в свою последнюю минуту? О себе? О ней?
А после Филадельфии он рассказал вот что…
Но сначала появились люди в военно-морской форме. Ухоженные, хорошо кормленные, великолепно промытые, с отличной выправкой и очень любезные. Один даже подарил Генриху чудесный набор для морского офицера: в белом мягком несессере лежали мочалка из настоящей морской губки, очень удобная щетка для спины (с натуральной щетиной) и прекрасное лавандовое мыло. Всю эту красоту Генрих передарил ей — он не любил пользоваться новыми вещами.
Генрих по-мальчишески похвастался, что его пригласили консультантом в Военно-морские силы.
— Ты же не любишь военных, — удивилась она, — чего ты радуешься?
— Да, не люблю. В детстве я даже заревел, увидев первый раз солдат, но здесь — наука, чистая наука.
Перед его поездкой то ли в Филадельфию, то ли в Норфолк она решила воспользоваться моментом и подстричь его.
— Нет, — твердо ответил он, — еще рано.
— Но ты же все-таки будешь посещать официальные учреждения. Давай, чуть-чуть.
— Не настаивай. Даже военно-морское ведомство не заставляет меня стричься по-флотски.
Да, по-флотски стричься не заставляли, но то, чем он вместе с ними занимался, повергло его то ли в депрессию, то ли в глубочайшее уныние.
Обычно, вернувшись откуда-нибудь, он подробно и весело рассказывал о том, что видел, с кем разговаривал, и всегда со смехом, с забавными подробностями. А тут — молчание или односложные ответы.
Она понимала — приставать не надо, пройдет время и расскажет все сам. Он не умел жить, не поделившись с ней всем, из чего состояло его бытие.
И однажды, когда она ждала его в самой красивой и самой старой части университета, — на крыльце Нассау-холла возле двух каменных тигров, она почему-то подумала, что именно сегодня он расскажет о своей поездке: выйдя из здания на крыльцо, Генрих как-то странно посмотрел на изваяния и хмыкнул.
Она иногда заходила за ним в институт, и они вместе возвращались домой по краю поля для гольфа, мимо озера, по темным аллеям огромных каштанов.
На полпути присаживались на скамью, и он с наслаждением выкуривал сигарету. Доктор Баки запретил ему курить, но она знала, что, если ему приспичит, может поднять окурок с земли, поэтому всегда брала для него одну-две его любимые «Ларк». Сама курила крепкие «Пэлл-Мэлл».