— Я отвезу миссис Олдхэм, а ты пока поужинай.
— Без тебя не буду.
— Но я ведь не ем на ночь.
— Без тебя не буду. Дай медсестре денег или скажи, чтоб Эстер дала.
— Дай сам. Ей будет приятно еще раз тебя увидеть.
— Я стесняюсь.
— Может, попросить, чтоб она осмотрела и тебя? Она толковая. Я же вижу — у тебя опять болит печень.
— И Эстер, и тебя, и Мадо, раз уж совершила доброе дело, пускай отдувается.
— Завтра в госпитале она будет рассказывать, что осматривала тебя, всем будет интересно.
— Выходит, я вроде шлюхи. Всем интересно, что я делаю и где нахожусь. И каждому хочется меня покритиковать.
— Не груби. Я поехала.
— Подожди. — Он встал, листки текста упали на пол. Подошел к ней.
Он был чуть ниже ее и сейчас смотрел тем доверчиво-детским взглядом, от которого у нее всегда сжималось сердце. Тайное предчувствие подсказывало, что умирать он будет тяжело и в одиночестве. Бедняжка!
— Сегодня был странный день. Я был слишком откровенен. Но с тобой я могу говорить обо всем. И это произошло сразу, в день нашей встречи. Ты замечательно улыбнулась мне, так открыто, так доверчиво. Но это видимость — ты всегда тайна. А я уже говорил, что это самое глубокое переживание, какое может испытывать человек. Оно лежит в основе религии, искусства, науки… Прикосновение к тайне.
— А я помню, что ты всегда торопился закончить сеанс, потому что спешил позировать бездарной жене раввина. Зачем ты тратил на это время?
— Она хорошая женщина.
Миссис Олдхэм действительно оказалась баптисткой, а муж ее был старостой общины. Деньги взять отказалась, а на извинения ответила, что ей часто приходится оказывать помощь. В общине много старых и одиноких людей, а для баптистов помощь соседу и уж тем более единоверцу — святой долг.
«Не то, что в „братстве“ Детки. Те только и делают, что митингуют, читают Библию и пьют „Зубровку“. И это называется не принимать участия в мирской суете. Почти как коммунисты, но у коммунистов вместо Библии „Капитал“ Маркса».
Когда она вернулась, он дремал. Листки лежали на ковре, она стала тихонько собирать.
— Не надо, — не открывая глаз, сказал он. — Расскажи, каким мороженым тебя угостили.
Он любил подробности жизни, и она всегда рассказывала о них.
— Я выбрала ванильное в шоколаде.
— Правильно сделала. Первое, что я купил в Америке, была расческа, я ее приобрел в «Вулворте», и ванильное мороженое в шоколаде.
— Я помню, об этом писали газеты.
— Вот и выходит, что я вроде шлюхи.
— Можно мне завтра взять с собой то, что ты уже прочитал?
— Возьми все. Привезешь, когда я вернусь из Вашингтона.
— Ты едешь в Вашингтон?
— Да. Будет совещание у президента. Обсуждение сверхсекретного проекта. И хотя армия отказала мне в допуске к работам над новым оружием, президент хочет меня видеть на этом совещании. Самым главным в этих делах, видимо, будет Бобби.
— Бобби?
— А что? Неважно, что франт и женолюб. Я тоже женолюб, но, в отличие от меня, он замечательный администратор. И это сейчас даже важнее того обстоятельства, что он отличный физик. Сейчас важно время. Время, время! Я боюсь, что наци получат это оружие первыми, тогда — конец, катастрофа.
— Это такое мощное оружие?
— Отто Ган, который расщепил атом, даже думал покончить с собой, он понял, к каким последствиям приведет его открытие. Мир станет иным.
— Но Америка не воюет с Германией, с Германией воюет Россия.
— Поверь, я чувствую всю трагичность ситуации русских, но у них сейчас нет таких огромных средств и возможностей, чтобы осуществить подобный проект. У них есть только хорошие ученые. Но и у немцев есть хорошие ученые… — и вдруг стукнул ладонью по ручке кресла. — Черт возьми, немцы должны убивать друг друга. Они испорчены. К этому их привело дурное воспитание: готовность выполнять любые приказы. Но я надеюсь, что мы опередим их. В Великобритании уже много сделано. Муж твоей знакомой из России работает хорошо.
— Но это же ужасно, если будет создано такое чудовище.
— Будем надеяться, что человечество окажется умнее, чем Эпиметей, который открыл ящик Пандоры, а закрыть его не смог.
— Но Америка не просто открывает ящик, ты сам сказал, что это требует огромных денег. В Америке денег на ветер не выбрасывают.
— Да. Не выбрасывают. Но я уверен, что правительство США никогда не воспользуется этим оружием, ни в какой ситуации, кроме самообороны против такого же оружия. И только в случае, если собственная безопасность будет подвергаться угрозе.
— И ты действительно в это веришь?
— Конечно. И скажу об этом в Белом доме.
— Кому скажешь? Военным? Они живут для того, чтобы воевать. Томас Манн живет для того, чтобы писать, ты — для того, чтобы развивать свою теорию, миссис Олдхэм, чтобы помогать людям, а военные — чтобы воевать.
— К счастью, в этой стране демократия. Есть конгресс, есть президент.
Потом они сидели внизу на террасе. Электричества почему-то не было, и они зажгли керосиновые лампы. Вокруг них вились серебристые мотыльки. Эстер приготовила замечательно вкусную овощную запеканку. Ужин без мяса, которое Генрих так любил, следовало трактовать как поощрение ей, съездившей четыре раза в поселок, ведь легкий ужин — это не отступление от диеты.
«Она молодец, воспитывает меня, как собаку. Закрепление полезных рефлексов. Мадо со своей застенчивостью не годилась для такой миссии, а я как раз то, что надо».
Марта к столу не вышла, она уже спала. Говорили о завтрашней поездке в Вашингтон, Эстер уговаривала Генриха ехать первым классом, он упрямился: «Напрасная трата денег, никакой разницы». Эстер настаивала, она, как всегда, не вмешивалась, хотя выглядел он неважно: лицо в желтом свете лампы казалось темным, щеки обвисли, резче проступили пигментные пятна на висках. Эстер тоже видела это, поэтому мягко талдычила свое.
— Я не езжу первым классом, когда-то я сказал своей благоверной: «Ты можешь ездить как угодно, а я только вторым классом». От своего слова отступать не принято.
— Лев Толстой тоже ездил третьим классом и ел вегетарианские супчики, правда, Софья Андреевна варила их на курином бульоне… Все-таки, милый, поезжай с комфортом, — добавила она, остановившись у двери в его комнату и давая понять, что намерена идти к себе. — У тебя будет трудный день. Надо быть свежим.
— А ты не приспишь меня? — жалобно спросил он.
В детстве он просил мать полежать рядом, пока не уснет, и теперь это называлось у них «прислать».
— Я проведаю Марту и вернусь. Ее состояние довольно опасно. Миссис Олдхэм сказала, что такие кризы чреваты ударом.
«Он ее действительно любит, но проведать не зашел. Элеонору не любил и тоже не навещал, когда она болела. Странный характер».
Он тихонько засыпал, а она, лежа рядом, почему-то думала о Бобби. О неотразимом Бобби, покорителе женских сердец. Щеголь в твидовых пиджаках, знаток индийского эпоса и английской поэзии. Яйцеголовый с большим носом и внимательными карими глазами, он, не останавливаясь, пыхал трубкой, хотя его точил туберкулез. Наверное, поэтому, разговаривая, складывал ладони перед губами, а, может, потому, что ни у кого не было таких прекрасных длинных выразительных пальцев. Даже большой был красивым. А это, по одной тайной примете, очень важно. Он слушал, как собака, слегка склонив голову набок, и такие же мягкие грустные глаза смотрели на женщину, как на любимую хозяйку. Можно понять ту профессорскую дочку в Беркли, говорят, она от него без ума. Болезненный роман. Они то объявляют о помолвке, то расстаются. Может, потому, что милая привычка без конца щелкать зажигалкой, давая всем прикурить, оборачивается тем, что и женщинам он охотно «подносит огонек». А, может, потому, что оба близки к коммунистам, а у коммунистов вечные распри: кто-то троцкист, кто-то анархист, кто-то за Сталина, кто-то за Ленина.
Потом эта девушка выбросилась из окна. Бурнаков бы сказал: «Какая удачная смерть». Он был мастером афоризмов. Когда она рассказала ему о страшном оружии, которое будут делать американцы и, наверное, делают немцы, и пересказала слова Генриха о том, что у русских нет ни средств, ни возможностей создать такое оружие, он усмехнулся и сказал вещь нелепую: «Раз нельзя, то и не надо. Пусть они делают. Мы пойдем другим путем».
Нет, это не было нелепицей, теперь-то она это понимает. Это был гениальный план. И часть того пути, о котором он говорил, она прошла вместе с ними.
Странно — погорели все, даже милейший осторожнейший Петр Павлович был выслан через месяц после их с Деткой отъезда, Луиза со своим Виталенькой уезжали в спешке в сорок четвертом, через девять лет казнили Юлиуса и Этель, а Сергей Николаевич мирно доживает свой долгий век на маленькой ферме в Вермонте. Это Луиза сказала на поминках по Виталеньке. Тогда ударились в воспоминания.