«Мы оттуда спустились в поля и леса Чжили, Ван. Тысячи людей из всех городов, областей, округов присоединились к нам, чтобы отведать нашей свободы, нашей подлинной независимости. Нам приходилось открывать двери тюрем — с помощью хитрости, подкупов, обмана, — чтобы освобождать наших братьев. Ни один из них не примкнул бы к нам и вся наша работа пошла бы прахом, если бы мы строили другую тюрьму — из старых засохших слов, из слишком жестких правил. Не может быть, чтобы твое намерение состояло в этом. А даже если и так, оно бы изменилось после того, как ты вместе с нами прошел бы весь путь от Наньгу до болота Далоу».
Ван схватил Ма Ноу за подбородок.
«Ма Ноу, кто, говоришь ты, изменил бы свое намерение, если бы вместе с вами, повернувшими на юг, совершил весь путь от Наньгу до болота Далоу? И вообще — кто изменил свое намерение? Сколько таких, можно ли им доверять? Ма, существует два рода людей: одни живут и не знают, как должны жить, другие же знают, как. Другие — это мы, те, кто не вправе жить для себя, кто находится здесь ради остальных; даже если им придется заплатить за это по самой высокой цене. Каждому предписана его роль. Что предписано тебе и мне, мы знали еще тогда, когда сидели в твоей хижине над маленькой мельницей. Чтобы узнать это, тебе не нужно было пересекать всю провинцию Чжили, а мне — тебя сопровождать. Не твое дело обжираться бобовой похлебкой, обжиматься с бабами и стремиться к Западному Раю. Я думал, хоть это ты знаешь. Для нас все это запретно. Нам дано нечто другое, а именно: знание обо всем этом. Но я не хочу сердиться на тебя, мой брат Ма Ноу».
«Ты и не будешь сердиться, Ван».
«Ты говоришь так, но ты не понимаешь, почему я спокоен. До того, как свернуть в вашу долину, я набрел на поле с тимьяном. Я там заблудился, гонцов же — еще прежде — послал вперед, ибо не поспевал за ними из-за больного колена. Я присел отдохнуть на кротовий холмик. Предстоящее — наш с тобой разговор, наша встреча — меня смущало. На мгновение мне даже почудилось, будто меня морочит какой-то полевой дух, расставивший ловушки. Но когда я опять открыл глаза, то увидел широкий световой шнур, который, извиваясь, тянулся над полем. Он начинался прямо от кротовьего холмика, на котором я сидел, начинался с мерцающих точек низко над землей, непрестанно двигавшихся. То были светляки. Природа — она не против нас. Нынешней ночью я подожду, не явится ли мне во сне Царь Светляков, и поблагодарю его. Может, добрые духи с болота пожалели меня за мою немощность; они ведь и сами не особенно сильные. Мерцающие огоньки привели меня в твою долину. Я не сержусь на тебя; потому что они не покинули меня в беде».
«Ван, ты же не станешь моим врагом! Всего несколько недель назад и я думал так же, как ты: они, мол, зёрна на току, а мы — лопаты; они — голова, мы — шапка; они — ноги, мы — тропа под ногами. Но потом случилось такое, что мне даже трудно это осознать: как если бы шапка восторжествовала над головой, или тропа убежала из-под ног. Я знаю, что обязан перед тобой отчитаться, я этого не отрицаю. Но я не могу представить тебе никакого отчета, потому что при всем желании не в силах вспомнить, как это произошло. Что-то исчезло из моей памяти, будто написанные тушью иероглифы, смытые дождем».
«Плохая, видно, была тушь, — перебил его Ван, невольно улыбнувшись. И как же звался тот дождь, мой дорогой брат?»
«Не Неверный».
«Дождь звался Тщеславие и Властолюбие; Тщеславие и Властолюбие, хотел я сказать».
Пока они сидели, Ван обнимал Ма за плечи и сбоку поглядывал на его худое лицо. Теперь они впервые посмотрели прямо в глаза друг другу. Ван, казалось, посерьезнел и помрачнел; голову опустил; вдруг, поддавшись порыву сострадания, взял руку Ма и погладил ее: «Так как же звался тот дождь, Ма Ноу? Что с тобой приключилось?»
«Ты слишком долго отсутствовал. Мы жили как „поистине слабые“. Потом к нам прибились женщины. Как это отразилось на других братьях, не знаю. Я же в один прекрасный день почувствовал, что больше не — не свободен от вожделения. Я захотел, чтобы все опять так и было. Жизнь коротка. Нельзя слишком долго идти по неверному пути, пересчитывать дни словно жалкие медяки и обменивать их на рис и просо. Сейчас я опять свободен от вожделения, потому что насытился, но мне нужно насыщаться вновь и вновь; я знаю — не трать лишних слов, — что это не будет иметь конца; но зато я теперь способен свободно и чисто молиться и надеюсь, то, что я делаю, имеет достаточный вес, независимо от моих страстей. Не сердись, Ван. Я уверен, никто из наших не презирает меня».
«Значит, все дело в женщинах. Брат Ма Ноу, я вовсе не презираю тебя. Но ты еще не закончил, ты, может, хотел добавить что-то. Ну ладно, ты овладеешь женщиной, удовлетворишь вожделение. А дальше что — пойдешь с ней назад к перевалу Наньгу, или в какое-нибудь селение, или в город? Ведь никого не принуждают оставаться с нами. Каждый вправе идти, куда хочет. И ты уйдешь, поступишь именно так?»
Ма Ноу, слушавший его вполуха, задумчиво продолжал: «Что такое вожделение, я знал давно. Я не знал, что такое женщины. Женщины, женщины. Ты, Ван, не жил, как я, с детских лет в монастырской школе. Там человек вздыхает, не зная почему. Каждый раз, когда светит луна, впадает в беспокойство; и в конце концов начинает вздыхать по — Гуаньинь, начинает тревожиться из-за — двадцати священных предписаний. Так он забывает себя. И вот у нас появились женщины. Кажется, бывали дни, когда они толпились вокруг меня с утра и до позднего вечера, плакали, умоляли дать им чудодейственные заклятия. Пока мне удавалось их успокоить и они постигали суть нашего пути, проходили недели — и появлялись новые женщины. Раньше или позже все они сворачивали на мой — хороший — путь. Но у меня на плечах оставались следы их прикосновений, у меня сжималось или бешено колотилось сердце, потели ладони. И я — сворачивал на их путь. Для этой работы нужны более сильные люди, меня же испортил монастырь на острове Путо. Ты посмотри — вон рядом с нами тележка — кто на ней стоит! Стоят ли они еще? Этот громыхающий ящик ныне отдыхает от двадцатилетних странствий, боги нагоняют на него сон!»
Ма Ноу, не вставая, схватился за дышло и надавил на него. Золоченые будды зашатались и с двух сторон обрушились на пол, раскатились в разные стороны. Последней упала — со звоном — хрустальная Гуаньинь. Ударившись об отломившуюся голову будды, она разбилась надвое; руки превратились в груду осколков.
Ван попытался поймать взгляд Ма Ноу. Но тот, ссутулив спину продолжал говорить, будто ничего не произошло.
«Хотя со мной все обстояло таким образом, я не хотел, не мог покинуть тебя. Бессмысленно наказывать меня или даже отлучать от братства только потому, что я получил неправильное воспитание. С этим пора кончать. Священные книги здесь не помогут. Однако какое-то решение должно найтись. И я нашел решение. Учение о целомудрии — безумие, варварство, а вовсе не драгоценный принцип. Братья и сестры согласились со мной».
Ван вздрогнул. И откинулся назад, к стене, чтобы Ма Ноу не видел в полумраке его лица. Огромный меч лежал поперек колена, повязка покраснела от просочившейся крови.
Меч подарил ему Чэнь Яофэнь — в городе Бошань, когда они прощались. Имя меча было Желтый Скакун. В семье Чэня он передавался от отца к сыну и напоминал каждому новому владельцу о традициях «Белого Лотоса».
Прямой обоюдоострый клинок; на внешней поверхности — семь латунных кружочков; у самой рукояти — узор из звездочек и лепестков лотоса. Покрытая листовым золотом рукоять с утолщением в срединной части; с обеих сторон — символы династии Мин, солнце и луна, из тонкой серебряной проволоки; гарда в виде полумесяца. Рукоять заканчивается роскошным навершием: головой дракона с высунутым языком.
Ван не сказал, что заставило его, так долго молчавшего, внезапно вскочить и, оттолкнув меч, крепко ухватить Ма Ноу за руки, взвалить его, словно бревно, себе на плечо, стиснуть ему ребра. Зубы у Вана стучали; руки вздрагивали: им хотелось поднять меч, просунуть клинок между стиснутыми губами Ма, быстро повернуть в глотке, вонзить глубже, вытащить назад и ударить бывшего друга плашмя по щеке.
Ма Ноу, не имея сил для сопротивления, весь как-то обмяк. С мрачной решимостью ждал, что последует дальше. Он так и остался сидеть, лелея свою злобу, когда Ван наконец опустил его, разжал руки — и, вздохнув, вытянул больную ногу.
Ван снизу перехватил ядовитый взгляд. Его лицо разбухло, отекло, будто под кожей распрямились невидимые пружины. Он тяжело оперся о меч, налитые кровью глаза сверкнули. Обе руки отстраняюще протянулись в сторону Ма: «Ты, ты — предатель, обманщик, искуситель; не двигайся — это мое мнение в двух словах, более пространных объяснений не будет. Я мог бы сказать тебе то же самое еще три дня назад, когда впервые услышал, что тут у вас творится. Ты, жалкое ничтожество, мог бы и не искать решения: я бы тебе предрек, что ты предашь весь мир, и Небеса Блаженства, и всякую высшую радость, лишь бы валяться на соломе со своей бабой. Потому что ты — по натуре своей — ядовитый скорпион; и во всем виноват я, только я, позволивший тебе остаться среди „поистине слабых“. Я — тот опорный столп, который должен нести на себе всё; я — небо, которое каждодневно простирается над душами обездоленных, но само не получает никакой выгоды от своего солнца и своих планет. Я отказался от большего, чем думаешь ты, Ма Ноу, — от гораздо большего, нежели одна баба или даже тысяча баб; мне пришлось отрешиться от меня самого, от моих рук и ног, от моего рождения и моего прошлого; я копался в собственных белых кишках и сам выпускал наружу свою кровь.