— И шьет, и порет, и лощит, и плющит.
— Что делать собирается?
— С тобою идти, но далеко ли, не сказывает. Думаю, до развилка, сам знаешь, до которого. Так что полагаться на него не советую.
— Понимаю, отче. Нанесла же его нелегкая на мою голову! Ну да ничего. Как-нибудь оттерплюсь…
Вскоре показались монастырские строения. Миновав Святые ворота, дружина втянулась на просторное подворье. Уместив на нем возы, коневщики отогнали лошадей за ограду. Там до самой береговой линии Калачика простерлась поросшая молодой травой низина. На ней они и оставили пастись стреноженных коней. А караулить их выпало Ивашке Текешеву с двумя помощниками.
Хлебосольные старцы сделали все, чтобы дружина после трех дальних переходов душой и телом в их обители отдохнула. А душой лучше всего отдыхается в Божием храме. Только здесь можно почувствовать всю красоту и целительность общей молитвы, набраться сил на следующие переходы.
Вечернюю службу в Никольском храме Тырков отстоял вместе со всеми, а утреннюю ему перебил Федор Годунов. Явившись в монастырь, он стал обиды Тыркову высказывать:
— Почто до сих пор в воеводской избе не побывал? Или думаешь, она за тобой ходить станет? Ошибаешься! Всякая служба свой порядок знает!
В ответ Тырков лишь плечами пожал, всем своим видом показывая, что не с того Годунов разговор начал.
Поняв это, тот стал о своем назначении в Пелым рассказывать, о грамоте, которую получил от большого сибирского воеводы Ивана Катырева, о своей готовности присоединиться к дружине.
Тырков слушал его по-прежнему молча, отстраненно, чувствуя, что Годунов чего-то не договаривает. Не выдержав, спросил:
— Говори прямо, Федор Алексеевич, в чем твоя забота?
Споткнувшись о его пристальный взгляд, Годунов голову вскинул:
— Коли мы дальше вместе идем, не худо бы нам обо всем сразу договориться!
Голова у него заметно сплющена: лоб длинный, нос длинный, подбородок тоже длинный. Борода на нем торчит, как метла на черене. Волосы горшком стрижены. Уши тонкие, заостренные. Видом не вышел да и умом, похоже, не блещет, а ведет себя, как гонорный пан. Вот что делает с людьми царское имя.
— Ну так и договаривайся, — нахмурился Тырков. — Вот он я.
— Ладно, Василей Фомич, слушай! Я как-никак московский дворянин, литву и поляков бил, родословие царское имею. И прислан сюда, заметь, полномочной властью. А у тебя всего чин сына боярского, хоть ты весь в заслугах. Вот и посуди: гоже ли мне на походе ниже тебя быть?
— А как тебе мыслится?
— Вровень!
— Вровень, так вровень, — не стал спорить Тырков. — Лишь бы ты без моего согласия ничего не решал. Ни-че-го! Такое у меня будет условие.
Его уступчивость озадачила Федора Годунова. Уж не подвох ли какой у сына боярского на уме?
— А ты сговорчивый, Василей Фомич. Глядишь, и поладим…
Провожать дружину высыпало все Верхотурье. На этот раз ермакову хоругвь выпало нести Савоське Бородину. Шаг у него веский, спокойный. И лишь заалевшие щеки выдавали его волнение.
Глядя на хоругвь, Тырков устремился мыслями вперед — в ярославский стан князя Пожарского, а оттуда прямым ходом к Москве. Ему вдруг увиделось, как вместе с другими стягами нижегородского ополчения хоругвь эта победно вступает в Кремль, а вместе с ней вступает в него вся служилая, посадская, крестьянская и ясачная Сибирь.
Рядом с Тырковым на мышастом жеребце трусил его нежеланный соначальник Федор Годунов. Он тоже смотрел на ермакову хоругвь, но пустыми глазами. Его уязвляло то, что приходится покидать Сибирь не солоно хлебавши. Хорошо, хоть походным воеводой, а не отставным искателем воеводского места. Годунов прикидывал, что ему выгодней — к Трубецкому и Заруцкому при первом же удобном случае вернуться или и впрямь на сторону Пожарского перейти? И не находил ответа.
Сибирь осталась у них за спиной. Но они еще вернутся в нее: Тырков в Томск — первым воеводой, Федор Годунов в Пелым — на место своего сородича Ивана Михайловича, а тот — первым воеводой в Тару. Вместе с ними получит назначение Иван Биркин, тот самый, что хотел стать вровень с Дмитрием Пожарским, утаил часть казны нижегородского ополчения, но потом ее лишился. Ему доведется воеводствовать сначала в Березове, затем в Мангазее. Не зря говорится: пути Господни неисповедимы.
Утро на Самсонов день [49] выдалось ясное, голубоглазое, но в полдень по Ярославлю прокатился проливной дождь с подстегой. Однако надолго его не хватило. Он тут же сменился ситничком, пропущенным через самосветное солнце. Но и ситничек быстро иссяк, растворился в теплом парящем воздухе. Лишь влажные пятна на дорогах и крышах указывали на то, что дождь все же был, и немалый.
Давно замечено: если на Самсона Странноприимца случится дождь, следом другие аж до бабьего лета зарядят. А в мокрую пору хорошего сена не заготовить. Почернеет оно, гнилью пойдет. Чем тогда скотину кормить? Гречихе, которая сухую погоду любит, да и другим злакам, тоже не поздоровится. Зато просо уродится на славу — густое, плотное. Соберут его бабы, от шелухи отолочат, а из полученного пшена худо-бедно станут в зиму кашу варить, а то и пироги-пшенники делать.
Приказные дьяки сено не косят и просо не ростят, но и мимо их внимания дождь на Самсонов день не проскочил. За ужином только о нем разговору и было. Ведь от того, что у земледельцев в поле, напрямую зависит, сколько припасов для нижегородского ополчения заготовщикам кормов собрать удастся. Да и для предстоящего похода к Москве слякоть помехой может стать. Хоть до нее путь недальний — всего двести пятьдесят верст, а дороги во многих местах разбиты, все в ухабах да рытвинах. После дождей они и вовсе в болотину превратятся — ни пройти, ни проехать.
— Для нас теперь дождь, как монах на свадьбе, — пошутил Семейка Самсонов. — Мало того, что не зван, так еще и не уместен.
— Это ничего, — подал голос Кузьма Минин. — Дождь-то недолгий был — чирикнул и нет его. Значит, и другие недолгими должны быть. Зачем пугать себя раньше времени? И поважней дела есть.
Дьяки приготовились слушать, что за дела их завтра ждут, но тут Дорога Хвицкий, тугой на правое ухо дьяк Земского двора, поворотился к Самсонову:
— Какой это монах для нас не уместен, а? Уж не троицкий ли келарь Авраамий-громословец?
— При чем тут Авраамий? — пожал плечами Самсонов. — Я другое в виду имел. Совсем другое.
— При том, — объяснил Кузьма Минин. — Нынче Авраамий со словом старцев Троицкого монастыря и впрямь к нам на беседы пожаловал. Вот Дороге и примнилось, что это о нем Семейка что-то негожее брякнул. Успокойся, Дорога! Он тебе после все как есть обскажет.
Но Хвицкий и не думал успокаиваться:
— Ныне кто свечу Христова воина Гермогена перенял и высоко держит? — Владыка Троицкий Дионисий с избранником Божиим Авраамием. Их не зовут, они сами приходят!
— А и верно, — запереглядывались дьяки. — Митрополит наш Кирилл от ветхости своей пастырским словом не силен. Вот бы Авраамия послушать.
— Даст Бог, послушаем! — заверил их Кузьма Минин. — А пока пусть дела своим чередом идут. Авраамий в Спасо-Преображенском монастыре пребывает. Там у нас свой приказ. Через него и будем сноситься. Остальное Совету земли решать да князю нашему Дмитрию Михайловичу.
Известие о том, что Авраамий Палицын прибыл в Ярославль, взволновало, но не обрадовало Кирилу. Могучий образ святого старца Иринарха, провидца и страстотерпца, вытеснил из его сознания образ человека, которого он прежде обожествлял так же страстно, как Дорога Хвицкий, а, пожалуй, и поболее, но потом вдруг охладел к нему. Голову сверлила мысль: «Палицын здесь, в Ярославле. Свидимся ли? А если свидимся, что я ему скажу? Что он мне скажет?»
В волнении Кирила отхлебнул из кубка житного кваса и, поперхнувшись, часть его проплеснул себе на бороду. Чувствуя, что все взоры обратились к нему, промокнул влагу коротким утиральником из рыхлой камчатной ткани и как можно беспечней вымолвил:
— Не в то горло попало.
— Кабы в него вина, а не квасу влить, и второе бы горло первым стало, — добродушно подтрунил над ним Семен Сыдавный-Васильев.
— В свое и вливай! — огрызнулся Кирила. — Тебе, чай, не привыкать!
— Я бы влил, тем паче повод есть, — разулыбался Сыдавный. — Впрочем, за хлебом-солью и смех с хреном за милую душу съестся.
— Но, но! — вмешался в их перепалку Кузьма Минин. — Что за разговоры? Чтоб я такого больше не слыхал!
Кирила послушно уткнулся в свою тарелку.
«Много чести — с Сыдавным перепираться, — думал он, — У него одно на уме: вино да вино. Однако нынче он про него с намеком сказал. И понимать его надо так: за здравие-де Палицына не грех напитком покрепче кваса угоститься. Думал, я ему поддакну. Видит, что душа у меня к нему не лежит, а все равно лезет. И не в первый уже раз. В прежние-то годы этот гусь высоко летал. Привык дело с боярами и церковной властью иметь, с поверенными людьми то польского, то шведского короля на посольских встречах заздравничать. Вот и въелись в него застольные острословия. А у Минина трапезы деловые. Хмельного-развеселительного он не терпит. Однако Сыдавного если и пресекает, то больше для вида. Значит, ценит. Знать бы только за что…»