Голицын следил за нею молча: все её движения, молодые, сильные, лёгкие, были стройны, как музыка, и казалось, всё, к чему ни прикасалась, даже самое будничное, вдруг становилось праздничным, таким же весёлым, как она сама.
Должно быть, почувствовала взгляд его – обернулась, улыбнулась, подошла к нему, присела на край постели и наклонилась.
– Ну, что?
Солнечный луч разделял их, как полотнище ткани, туго натянутой, и в голубовато-дымной мгле его светлые пылинки кружились, как будто плясали в пляске нескончаемой. Когда она склонилась, голова её вошла в этот луч, и Голицын увидел, что чёрные волосы пронизанного солнцем локона отливают рыжевато-огненным, почти красным отливом, как сквозь агат – рубин.
– Ну да, рыжая! – засмеялась, глядя на локон и как будто сама удивляясь.
Он приподнялся, потянулся к ней, – луч разделяющий соединил их. Она ещё ниже склонилась, и, поймав рукой локон, он прижал его к губам. Запах волос, действенно-страстный, опьяняющий, как вино, кинулся ему в голову.
– Не надо. Что вы? Разве можно – волосы? – вдруг застыдилась, покраснела, потупилась и, отняв локон, откинула голову.
Голицын опустился на подушку, побледнел и полузакрыл глаза в изнеможении. Голова его кружилась, и ему казалось, что сам он кружится, как те пылинки в луче солнца, – пляшет в пляске нескончаемой.
– Как хорошо, Маринька, солнышко моё? – шептал, глядя на неё сквозь солнце, с блаженной улыбкой.
– Что хорошо? – спросила она с такой же улыбкой.
– Всё хорошо… жить хорошо.
«Да, жить, жить, только бы жить!» – подумал он с такой жаждой жизни, какой ещё никогда не испытывал.
Верховный Следственный Комитет по делу Четырнадцатого открыл заседания сначала в Зимнем дворце, а потом в Петропавловской крепости. Всё дело вёл сам государь, работая без отдыха часов по пятнадцати в сутки, так что приближённые опасались за его здоровье.
– Point de relache![75] Что бы ни случилось, я дойду с Божьей помощью до самого дна этого омута! – говорил Николай Бенкендорфу.
– Потихоньку, потихоньку, ваше величество! Силой ничего не возьмёшь – надо лаской да хитростью…
– Не учи, сам знаю, – отвечал государь и хмурился, краснел, вспоминая о Трубецком, но утешался тем, что эта неудача произошла от немощи телесной, усталости, бессонницы; было раз и больше не будет. Отдохнул, успокоился и опять, как тогда, после расстрела на площади, почувствовал, что «всё как следует».
Рылеева допрашивали в Комитете 21 декабря, а на следующий день привезли во дворец на допрос к государю.
«Только бы сразу конец!» – думал Рылеев, но скоро понял, что будет не сразу, запытают пыткой медленной, заставят испить по капле чашу смертную.
На другой день после ареста государь велел справиться, не нуждается ли жена Рылеева в деньгах. Наталья Михайловна ответила, что у неё осталась тысяча рублей от мужа. Государь послал ей в подарок от себя две тысячи, а 22 декабря, в день ангела Настеньки, дочки Рылеева, – ещё тысячу от императрицы Александры Фёдоровны. И обещал простить его, если он во всём признается. «Милосердие государя потрясло мою душу», – писала она мужу в крепость.
Больше всего удивило Рылеева, что подарок послан ко дню Настенькина ангела: значит, об имени справились. «Какие нежности! Знает, чем взять, подлец! Ну а что, если…» – начал думать Рылеев и не кончил: стало страшно.
Однажды поблагодарил коменданта Сукина за свидание с женой. Тот удивился, потому что не разрешал свидания: подумал, не вошла ли без пропуска. Допросил сторожей, но все подтвердили в один голос, что не входила.
– Должно быть, вам приснилось, – сказал он Рылееву.
– Нет, видел её, вот как вас вижу. Сказала мне, чего я и знать не мог, – о подарке государевом.
– Да ведь вы об этом в Комитете узнали.
– В Комитете потом, а сначала от неё.
– Может быть, забыли?
– Нет, помню. Я ещё с ума не сходил.
– Ну, так это была с т е н ь.
– Какая стень?
– А когда наяву мерещится. Вы больны. Лечиться надо.
«Да, болен», – подумал Рылеев с отвращением.
Вечером 22-го привезли его на дворцовую гауптвахту, обыскали, но рук не связывали; отвели под конвоем во флигель-адъютантскую комнату, посадили в углу, за ширмами, и велели ждать.
Он старался думать о том, что скажет сейчас государю, но думал о другом. Вспоминал, как в ту последнюю ночь, когда пришли его арестовать, Наташа бросилась к нему, обвила его руками, закричала криком раздирающим, похожим на тот которым кричала в родах.
– Не пущу! Не пущу!
И обнимала, сжимала всё крепче. О, крепче всех цепей эти слабые, нежные руки – цепи любви! Со страшным усилием он освободился. Поднял её, почти бездыханную, понёс, положил на постель и, выбегая из комнаты, ещё раз оглянулся. Она открыла глаза и посмотрела на него: то был её последний взгляд.
«Я-то хоть знаю, за что распнут; а она будет стоять у креста, и ей самой оружие пройдёт душу, а за что – никогда не узнает».
Так думал он, сидя в углу, за ширмами, во флигель-адъютантской комнате.
А иногда уже не думал ни о чём, только чувствовал, что лихорадка начинается. Свет свечей резал глаза; туман заволакивал комнату, и казалось – он сидит у себя в каземате, смотрит на дверь и, как тогда, перед «стенью», ждёт, что дверь откроется – войдёт Наташа.
Дверь открылась – вошёл Бенкендорф.
– Пожалуйте, – указал ему на дверь и пропустил вперёд.
Рылеев вошёл.
Государь стоял на другом конце комнаты. Рылеев поклонился ему и хотел подойти.
– Стой! – сказал государь, сам подошёл и положил ему руки на плечи. – Назад! Назад! Назад! – отодвигал его к столу, пока свечи не пришлись прямо против глаз его. – Прямо в глаза смотри! Вот так! – повернул его лицом к свету. – Ступай, никого не принимать, – сказал Бенкендорфу.
Тот вышел.
Государь молча, долго смотрел в глаза Рылееву.
– Честные, честные! Такие не лгут! – проговорил, как будто про себя, опять помолчал и спросил: – Как звать?
– Рылеев.
– По имени?
– Кондратий.
– По батюшке?
– Фёдоров.
– Ну, Кондратий Фёдорович, веришь, что могу тебя простить?
Рылеев молчал. Государь приблизил лицо к лицу его, заглянул в глаза ещё пристальнее и вдруг улыбнулся. «Что это? Что это?» – всё больше удивлялся Рылеев: что-то молящее, жалкое почудилось ему в улыбке государя.
– Бедные мы оба! – тяжело вздохнул государь. – Ненавидим, боимся друг друга. Палач и жертва. А где палач, где жертва – не разберёшь. И кто виноват? Все, а я больше всех. Ну, прости. Не хочешь, чтобы я – тебя, так ты меня прости! – потянулся к нему губами. Рылеев побледнел, зашатался.
– Сядь, – поддержал его государь и усадил в кресло. – На, выпей, – налил воды и подал стакан. – Ну, что, легче? Можешь говорить?
– Могу.
Рылеев хотел встать. Но государь удержал его за руку:
– Нет, сиди. – Придвинул кресло и сел против него. – Слушай, Кондратий Фёдорович. Суди меня как знаешь, верь или не верь, а я тебе всю правду скажу. Тяжкое бремя возложено на меня Провидением. Одному не вынести. А я один, без совета, без помощи, бригадный командир – и больше ничего. Ну, что я смыслю в делах? Клянусь Богом, никогда не желал я царствовать и не думал о том – и вот! Если бы ты только знал, Рылеев, – да нет, никогда не узнаешь, никто никогда не узнает, что я чувствую и чувствовать буду всю жизнь, вспоминая об этом ужасном дне – Четырнадцатом! Кровь, кровь, – весь в крови, – не смыть, не искупить ничем! Ведь я же не зверь, не изверг – я человек, Рылеев, я тоже отец. У тебя – Настенька, у меня – Сашка. Царь – отец, народ – дитя. В дитя своё нож – в Сашку! В Сашку! В Сашку!
Закрыл лицо руками. Долго не отнимал их; наконец отнял и опять положил их на плечи его, заглянул в глаза с улыбкою, как будто молящею.
– Видишь, я с тобой как друг, как брат. Будь же и ты мне братом. Пожалей, помоги!
«Лжёт – не лжёт? Лжёт – не лжёт? Искушаешь, дьявол? Ну, погоди же, и я тебя искушу!» – вдруг разозлился Рылеев.
– Правду хотите знать, ваше величество? Так знайте же: свобода обольстительна, и я, распалённый ею, увлёк и других. И не раскаиваюсь. Неужели тем виноват я пред человеками, что пламенно желал им блага? Но не о себе хочу говорить, а об отечестве, которое, пока не остановится биение сердца моего, будет мне дороже всех благ мира и самого неба!
Говорил, как всегда, книжно, не просто, а теперь особенно, потому что заранее обдумал всю эту речь. Вдруг вскочил, поднял руки; бледные щёки зарделись, глаза засверкали, лицо преобразилось. Сделался похож на прежнего Рылеева, бунтовщика неукротимого – весь лёгкий, летящий, стремительный, подобный развеваемому ветром пламени.
– Знайте, государь: пока будут люди, будет и желание свободы. Чтобы истребить в России корень свободомыслия, надо истребить целое поколение людей, кои родились и образовались в прошлое царствование. Смело говорю: из тысячи не найдётся и ста не пылающих страстью к свободе. И не только в России – нет, все народы Европы одушевляет чувство единое, и сколь ни утеснено оно, убить его невозможно. Где, – укажите страну, откройте историю, – где и когда были счастливы народы под властью самодержавною, без закона, без права, без чести, без совести? Злодеи вам – не мы, а те, кто унижает в ваших глазах человечество. Спросите себя самого: что бы вы на нашем месте сделали, когда бы подобный вам человек мог играть вами, как вещью бездушною?