Так они с Алексеем довели ее обходным путем до дверей будуара. Тут только Елизавета и подала голос:
— Не уходи далеко…
Алексей склонился, не смея идти дальше. И принесла же нелегкая этого сержанта! Он забыл, что не по своей воле прибыл опальный сержант — все по приказу государыни.
Шубин прочитал его мысли:
— Разве посмел бы я самовольно?
Какая воля в таких делах… Алексей и свою-то крепость душевную в этот злосчастный день растерял. Самое главное, не знал, что делать с сержантом.
— Государыня не отдавала тебе никаких приказаний?
— Нет, Алексей Григорьевич… — едва можно было разобрать его слова.
Серебряный кувшин так и торчал на столе. Алексей плюхнулся в кресло, где еще недавно сидела Елизавета, и наполнил кубки… да ведь до половины только.
— А-ать твою, Ванька! — грохнул кубок о пол.
На шум-гром прибежал не только Ванька, но и камердинер Никифор: без слов подхватил кубок — и уже через пару минут возвратился с подносом, на котором кубок был другой, малахитовый, недавно в целом сервизе преподнесенный уральским заводчиком Акинфием Демидовым. Алексей и пред государыней расхваливал этого уральца. Так что предусмотрительность верного камердинера смягчила гнев, придала мыслям необходимую сообразительность.
— Вот что, Никифор, в соседней комнате приготовь для нашего гостя все, что нужно для умыванья и отдыха. Да платье, платье подбери.
Подумалось с некоторой завистью, что собственное его платье, пожалуй, будет маловато для Преображенского верзилы. Ну, да Никифор что-нибудь сообразит.
— Я не думаю, сержант, что тебе следует сейчас уходить. Вот успокоится государыня…
— Да, да, прежде всего ее спокойствие!
Алексею не понравилось слишком праведное утверждение сержанта. Он допил свой кубок и решил порвать ненужное компанейство:
— Ступай в свою комнату. Никифор проведет. Если потребуешься, позовем.
Судя по всему, сержанту не хотелось прерывать застольную беседу, но возразить он не посмел.
По его уходе Алексей завалился на диван, поставленный спинкой к плотной бархатной шторе, где была кровать. Глаза, устремленные в потолок, пусты; душа — тем более. Что же это получается? Так вот его и будут преследовать прошлые видения? Ни права, ни повода роптать у него не было: знал же, знал он — не только о сержанте Шубине, но и о многом другом… Неуж его будут спрашивать — призывать ли, нет ли прошлые тени! Уж совсем некстати вспомнилась чухонка Айна. Он давно ее не видал, новый управляющий сплавил ее куда-то с глаз долой, то ли в теплицы, то ли на скотный двор. Но доходили слухи: она вроде родила кого-то… Говорят, чухонки что крольчихи, потомство метают походя. Не зря же, сколько их ни бьют, а порода не уменьшается. Уж на что Петр Великий лихо воевал, чуть не до Стокгольма дошел — ан и теперь не сидится им по своим болотам да скалам. Опять и новой государыне войска в обход Финского залива посылай! Мало он, поручик лейб-кампании, по-армейски — генерал, военными делами интересовался, да ведь уши не заткнешь. По всем гостиным трезвон. Пока зима, стоят лагерями против друг друга да грабят и без того пограбленную Финляндию. Чухна? По хохлацкой своей фанаберии он и эстов, и шведов, и финнов, и немцев, пожалуй, — всех под одну гребенку стриг. Ишь, не имется им на границах!
Вот так: расстроился от сержанта Шубина, а кончил все теми же немцами. Что ему до них? Судная троица — генералы Ушаков да Трубецкой да князь Михайло Голицын — главных-то, Остермана, Миниха и прочих, приговорила к четвертованию и колесованию, но добрейшая государыня в последний момент, когда Остерман уже лежал на плахе, помиловала, кого в Березов, кого в Пелым разослала. А велика ли разница между Остерманом и тем же Шубиным?..
Соображение это и самого ошарашило. Он ведь понимал: судьба сержанта Шубина интересует Елизавету больше, чем судьба снятого с плахи Остермана!
И не ошибся: час ли, два ли спустя хитрой лиской юркнула к нему вездесущая Фруська и по своему державному праву запричитала:
— Полеживаешь? А тебя государыня призывает…
Алексей привел себя в порядок и поспешил на зов. В приемной зале была уже не зареванная баба — решительная и немногословная повелительница.
— Алексей Григорьевич, — указала пером на соседнее кресло, — выполнишь ли ты мое поручение?
— Государыня!..
— Ладно уж, как ты меня зовешь?
— Моя господыня!
— Вот так-то лучше. Господом данная. А потому Господом и прошу… Прошу! Так, Алексей. Расквитайся ты, друг мой любезный, с сержантом Шубиным. — Она вздохнула, помолчала. — Я подписала Указ о пожаловании ему майорского звания и возвращении дворянства. Это немало. Но служить, не говоря о гвардии, и в армейском полку ему негоже. Какой он теперь вояка… Значит, отцовская деревенька возле Александровской слободы. Жалую еще поместье в Нижегородской губернии… чтоб подальше, подальше, мой друг. Вот ты и займись этим. Въезд в столицы ему не возбраняется… но лучше, чтоб в своей деревеньке сидел. Не стар еще, авось оженится, с приданым-то…
— Все будет исполнено в лучшем виде, моя господыня.
— Твоя, твоя, чего уж… Неуж не обеспокоился?
Алексей припал к руке, в которой нервно подрагивало заляпанное чернилом перо. Шибко писала Елизавета именной Указ, даже без кабинет-секретаря. Он достал платок и потер пятнышко очернелое.
— Ах ты шалун!
— Шалун, господынюшка… но вечно и рабски покорный!
— Ну-ну, и без того верю. Ступай. Вечером договорим…
Алексей припал к другой руке, чтоб уже без обиды, и отступил к дверям на свою половину.
Как раз вовремя: робко, но по служебному праву просунулся из приемной личный секретарь Елизаветы и возвестил:
— Французский посланник маркиз де ла Шетарди! Прикажете принять, ваше императорское величество?
— Да уж куда денешься! — еще успел расслышать Алексей.
Этот двадцатишестилетний хлыщ мало что посланник французского короля — он еще и воздыхатель у российского трона.
«Не жизнь, а сплошное коханство», — усмехнулся Алексей, озабоченный не столько французским маркизом, сколько российским сержантом.
Шубина надо было спровадить тихо и незаметно. Да и наказать — чего там, деликатно приказать! — чтобы остаток язычины покрепче держал за зубами.
Царская милость, она же не вечная.
Дело 25 ноября 1741 года следовало скрепить основательнее. Елизавета понимала: она хоть и дочь Петра Великого, но ведь жив еще малютка-император Иоанн Антонович — как ни верти, а внук Петра. Всю Брауншвейгскую фамилию, включая малютку, его мать Анну Леопольдовну, его отца Антона-Ульриха и прочих родичей, не пуская и в Ригу, спровадили на Север… и все же, все же?..
Этим и объяснялось скоропалительное решение — вызвать себе в наследники племянника Петра, герцога Голштинского. Как-никак отпрыск той же крови, петровской. Кто теперь посмеет ее упрекнуть в узурпаторстве? Мало, сама она законная дочь, так по закону же родовому и наследство свое определяет.
Наиболее ретивые головы предлагали даже обвенчать тетку и племянника, чтоб уж окончательно скрепить устои российского трона.
Тетке шел тридцать третий год, племяннику — тринадцатый…
Алексей видел, что от всех этих переворотных дел, а особливо от досужих советов, Елизавета теряет голову. Еще в самом начале их сожительства он дал себе слово не лезть в царские дела; но больно было смотреть на озабоченное, даже похудевшее чело своей господыни. Даже к нарядам стала равнодушна, а уж это совсем не в ее привычках. Вот он и вздумал учить императрицу, забыв в своем рвении, что характер-то у нее ой-ей-ей, отцовский!
В минуту откровенности, в минуту ночную, осторожно, но все ж напомнил:
— Моя господынюшка-императрица? Власть твоя от батюшки Великого да от Бога, и все же… как люди посмотрят? Шепчутся людцы на улицах, что ты…
— Что-о?.. — вскинулась она и без короны золотом блеснувшей головой. — Договаривай… оговаривай и ты, пастух несчастный!
В своих Гостилицах — да полно, своих ли?! — Алексей часто простаивал пред портретом ее грозного батюшки. Что-то неотвратимо притягивало. Властность взгляда — или монаршая милость? Пожалуй, то и другое вместе. Вот такой же взгляд и ожег его сейчас кнутом палача. Как близко было от этого дворца до Дворцовой же площади, с ее черным помостом… Он видел, как на помост возводили людей повыше его чином: незаменимого политикана Остермана, покорителя Данцига фельдмаршала Миниха, других сановников бывшего двора. Что он по сравнению с ними! Истинно — пастух…
Руки сами собой вскинулись из широких рукавов шлафрока к глазам, да и уши широкими клещами прикрыли. Он же не видел, что плачет. И не понимал же ничего. Просто не знал, как плачут. Даже когда отец пускал в его бедовую голову топор, слез не было. Разве что обида смертельная… После которой он и убежал из дома. Навсегда!