Уже рассвело, когда догорел фитиль, заложенный в бочонок с порохом в подвале, под стеною боярского дома. Земля дрогнула гулом, и угол стены боярского дома рухнул, обдав пылью и засыпав осколками камня боярский двор.
С сотню крестьян ворвались через пролом в самый дом Одоевских, искали во мраке сводчатых комнат двери, рубили их топорами. За каждою дверью находили двух-трех холопов, оставленных для охраны. Иные из них успевали выстрелить из мушкета, убить или ранить кого-нибудь из крестьян. Этих тут же на месте кончали…
В последнем прибежище нашли князя Федора перед иконами на коленях, схватили за шиворот и потащили во двор.
Его повесили на воротах боярского двора.
В лесу за болотами копали широкий ров, валили вековые стволы для постройки засеки и сторожевого острожка…
После большого казацкого круга в Черкасске Разин не опасался отправить своих казаков назад в Кагальник. На стороне Степана было почти все казачество, и немногие сторонники старой старшины его не пугали.
Отправив свои кагальницкие полки домой под началом Федора Каторжного, Разин остался в войсковой избе с Еремеевым, Наумовым и несколькими казаками из черкасских станиц, которых выбрали в есаулы черкасские жители от себя.
Фрола Минаева Степан приставил считать войсковую казну, порох, свинец, ядра, пищали, мушкеты, пушки.
Около тысячи кагальницких казаков, однако, не ушли на свой остров, а остались для несения караульной и дозорной службы в степях по дорогам. Сотни три из них обосновались табором тут же на площади, у войсковой избы, раскинув вокруг шатры. Иные из них спали в самых сенях войсковой избы. Степан понимал, что его казаки не доверяют черкасским и незаметно стараются ближе держаться, чтобы охранить его жизнь от внезапного покушения со стороны домовитых… Ночной холодок, стелившийся над Доном в тумане, заставлял казаков по ночам на площади жечь костры. У костров пелись песни…
Дня через два, когда жизнь в Черкасске начала входить в колею, Разин вызвал Серебрякова, оставшегося войсковым судьей.
— Старой, бери-ка перо да бумагу, станем письма писать,[1] — сказал он.
— Куда письма, сын?
— На Волгу, на Яик, на Терек и в Запороги — во все казацкие земли, чтобы с нами шли заедино, — сказал Степан. — Да еще в города — в Царицын, в Астрахань, в Черный Яр, — им велеть воевод гнать ко всем чертям от себя по шее да казацким обычаем выбирать себе атаманов.
— А кто понесет? — заботливо спрашивал старый судья.
— Гонцов у нас хватит! — уверенно сказал Разин.
— А лих его знает, куды задевались перо да бумага, сынку! Да, может, оно и не так велика беда: перо и бумагу мы сыщем, а только я грамоты, сынку, не ведаю… Лих его знает, пошто ты учился!
— Каков же, отец, ты судья, коли «аза» да «буки» не знаешь! — с усмешкой сказал Степан.
— А праведный я судья! Судье правду ведать, а книжность ему на что! — возразил старик. — Покличем-ка краше Митяя: он может.
Еремеев явился. Начались поиски чернил, пера.
— Ну, складывай, что ли, письменный, — сказал атаман, когда разыскали чернила, перо и бумагу.
Когда-то Еремеев, парнишкой, учился грамоте. Дружа с Черноярцем, Митяй знал, что тот из восставшего Пскова писал письма по всем городам с призывом вставать на бояр.
На псковский призыв тогда откликнулись Новгород, Порхов, Печора, Гдов, Остров. Голос восставшего Пскова прозвучал в Переяславле-Рязанском, в Твери, в Клину и в самой Москве. Но уж очень давно Черноярец рассказывал о том, как писали они эти письма. Да и выученная в юности грамота позабылась в походах, и перо не держалось в руке, больше привычной к сабле, мушкету да пике.
Однако атаман глядел на Митяя с надеждой и верой. Нельзя ударить лицом в грязь. Еремеев смело схватил перо, обмакнул в чернильницу, капнул на чистый лист жирную кляксу и замер… Где же найти слова? Как писать? Как тогда говорил Иван? Припомнить бы лучше!
Но память была тупа к книжным словам, а надо было найти их такие, чтобы дошли до каждого сердца…
Степан сочувственно посмотрел на есаула.
— Чего? — спросил он.
— Пособил бы ты, что ли? — ероша свои светло-желтые волосы, жалобно воскликнул Еремеев.
— Да как я тебе пособлю: не больно я грамотен, друже. Может, войскового письменного кликнуть?..
— Куды нам старшинскую рожу?
— А плевать! Укажу — и напишет что надо, а не послушает — башку отсеку!..
Еремеев покрутил головой:
— Не разумеешь, батька! Тут от сердца надо, а не под страхом. Под страхом писать, то никто не пойдет за нас.
— Может, горелки чарку? С ней дума идет веселей…
— Давай!.. — отчаявшись, махнул рукой Еремеев.
Подошли Дрон Чупрыгин, Наумов и тоже склонились к листу бумаги, украшенному густой кляксой, подставили чарки.
— Пиши, Митяй: «Ко всем казакам запорожским, волжским и яицким и всему народу донской атаман Степан Тимофеев Разин с есаулы и с войском поклон посылает», — сказал Степан Тимофеич, держа в руке чарку с горелкой.
— Вот ладно, батька! Да ты, гляди, сам писаря за кушак заткнешь! — воскликнул Серебряков.
— Складно молвил! — одобрил немногословный Дрон.
Перо Еремеева неуверенно ткнулось острым носом в бумагу, легонько брызнуло и поползло, рисуя замысловатые кренделя.
— Пиши дальше, Митя: «Сколь можно боярской и старшинской неправды терпеть и жить у богатых в басурманской неволе!»
Митяй с удовольствием качнул головой.
— Твои слова не гусиным пером писать — золотым.
— А ты забеги к Корниле во двор — там павлины гуляют. Дерни перо да пиши! — усмехнулся польщенный Разин.
Митяй писал.
— «Пришла пора всем миром стать на старшинску неправду по всей казацкой земле, да и по всем городам понизовым согнать воевод и добрый казацкий уряд на правде поставить!» — сказал Степан.
— Ну, уж эки слова не павлиньим — орлиным пером писать! — воскликнул Минаев.
Еремеев писал торопливо. Все следили за его пером, затаив дыхание, и никто не успел коснуться налитых чарок.
По лбу Еремеева струился пот, и крупная капля его упала на лист бумаги.
— Далее так, атаманы, — сказал Еремеев: — «А правда наша казацкая — божья правда. Жить всем по воле, чтоб всякий всякому равен…»
— Складно молвил. Пиши! — согласился Разин.
— «И вы бы, всякий простой понизовский люд, кому от бояр тесно, брали б ружье да шли ко мне, атаману Степану Разину, а у нас в обиде никто не будет и всякому по заслугам…» — подсказывал Серебряков.
— «А вы бы в своих городах воевод да с ними приказных собак побивали!..» — заговорил и Наумов.
— «А стрельцам всех начальных людей — голов и сотников — вешать да между себя кого похотят обирать атаманов».
— «Да и посадскому понизовому люду сотнями обирать атаманов и есаулов, кто люб, и жить по-казацки…»
С десяток ближних к Разину казаков сошлось в войсковую избу, и всякий подсказывал от себя, как мыслил…
Когда письмо было написано и все казаки разошлись, Наумов положил перед Степаном листок бумаги.
— Еще письмо, Тимофеич! — сказал он со злой усмешкой.
Это была перехваченная грамота, которую отправляли домовитые казаки в Москву, к боярину Ордын-Нащокину, рассказывая, что «кагальницко ворье» захватило Черкасск, войсковую избу и все Войско, умоляя прислать царских стрельцов с воеводами, пока донским «лучшим людям» не пришло «пропадать вконец»…
— Схватил ты их? — спросил Разин.
— Самаренин убежал, а прочих схватил, Тимофеич. Объявил по станицам, что утре станем судить и башки посечем. Двадесять человек, все прежне старшинство в сговоре их. Всем башки порубить — остальным острастка!
— Войсковому судье отдай. Пусть во всем разберет…
Наумов возмутился:
— Сбесился ты, Тимофеич! На что нам суд! И без суда за такую измену отрубим башки — так никто не взыщет. Али ты крестного своего пожалел?!
— Не бояре мы, тезка, — ответил Разин. — По казацтву весь круг решить должен. Коли казни достойны — казним, а в казацком городе своевольство творить не станем. Какая же слава про нас пойдет в казаках: обрали, мол, их во старшинство, а они тотчас старой старшине башки долой!.. Отдай их судье войсковому. Пусть принародно их судит, в кругу…
Наумов сердито плюнул и вышел.
Степан, сидя перед топившейся печкой, глядел в огонь и сосредоточенно думал.
В другой половине избы Митяй собрал грамотных казаков, и они переписывали атаманские письма, сидя при свете трескучих, чадящих свечей…
На другой день отплыли из Черкасска посланцы на Яик, в Царицын, в Черный Яр, в Слободскую Украину и в Запорожье…
Около недели уже Разин сидел в Черкасске, когда вечером снова явился Наумов. Промоченный проливным весенним дождем, он прискакал из берегового стана, где жил, чтобы держать по степям разъезды.
— Тимофеич, вести большие! — сказал он. — За экие вести чарку — согреться. Челобитчики наши, коих в Москву посылали, назад воротились.