Отправив пацанов на работы, хозяйки начинают собирать посикух с кутырками — девченятами. Этих надо было отправить гулять, чтоб под ногами не мешались. Вся эта шантрапа, кучей вываливаясь на общую площадь, рыла норы в сугробах, играла в куклы, шумно носилась, затевая какие-то совместные не хитрые игры. Дануха всегда в это время выбиралась из своего логова подышать воздухом. Так как детей у неё на воспитании не было, то откапывалась она сама. И кут, и двор содержала своими руками. На огород, правда, девок нагоняла иногда, да ватажный атаман пацанский следил за наличием дров и воды в хозяйстве большухи, но двор с кутом никому не доверяла. Мела и чистила лично. Эта работа, что называется, для души была. Большуха расхаживала по площади среди мелюзги, ласково улыбаясь и разглядывая каждого ребятёнка. Для них она была добрая вековушка, ласково говорила, не дралась, не ругалась, играть не мешала. Хотя кутырки, что по старше при виде её затихали, игры свои бросали и делали вид, что только и делают то, что во все глаза за посикухами следят, да присматривают, а то что куклы плохо прячутся за тулупами, так это не страшно. Дануха не видит. Ничего ж не говорит, значит не видит. Дануха не любила Святки и чем старше становилась, тем больше не любила и всё вот из-за этих посикух. С каждым годом, в это время, всю эту мелюзгу она всё больше и больше жалела. Вот к бабам с каждым годом становилась всё злее и привередливее, а к этим наоборот. Да, вот что значит векование[8]. К Святкам начинали забивать достаточное количество скота, поэтому праздничные столы ломились от мяса. Начинался мясоед. Кормились все от пуза, кроме этих маленьких человеческих созданий! Для них начиналась седмица голодухи, но так было надо. Через это надо было их пропустить и как можно жёстче, хотя у самой большухи это не очень получалось. Что-что, а с ними лютовать она была не сподручна, сердце они смягчали быстро, паршивцы. Ни она эту традицию завела, не ей менять. Да, умом то вроде понимала всё, а вот сердцем… Надо было обучить их выживать. Посикухи сбивались в кучки и ходили от дома к дому, от стола к столу и должны были выпрашивать еду, становясь попрошайками, да шутами — веселушками. Никто не имел право кормить посикух просто так. Маме так вообще на этой седмице своих кормить запрещалось, совсем. На ней лежала обязанность учить, как лучше, да сподручней выпрашивать у других. В этом жестоком, на вид со стороны, обычае было своё зерно разумности и рациональности. В любой момент эти милые комочки жизни могли остаться одни. Совсем одни. Без мамы, а иногда и без рода, и единственный, порой, способ выжить для них — было попрошайничество, где угодно и у кого угодно. И чем лучше, «профессиональней» они это делали, тем больше шансов выжить у них было. Что бы там не говорили, обеляя и разрисовывая в идиллию старину, в лихие годы чужие дети были не кому не нужны. Своих бы поднять, да прокормить. Сердобольные и жалостливые были не только не в почёте, но и сродни полоумным считались.
Ходила Дануха по площади, расхаживала, деток разглядывала. По домам в это время большуха обычно не заглядывала, ну уж если только какую непотребность или явное упущение в убранстве детей усмотрит, но это редко бывало, тем более зимой. Недогляда в одеянии детей перед выпуском на мороз мамы не допускали. А в самих кутах Дануха и так знала, что творится. Кутырки на подросте, да на выдане с ярицами свою красоту наводят, по дому работают. Помойную лохань надо вынести, опорожнить в нужном месте да отчистить. Солому под ней поменять. Посуду опорожнить, отдраить, убрать, да и за готовку приниматься. К обеденному столу орава нагуляется, пацаны натрудятся, соберутся голодные, их кормить надо, а у посикух стол сегодня особенный, праздничный, последний на этой седмице. В общем все при деле, как обычно, каждый день зимой.
К вечеру Дануха собрала общий бабий сбор у себя в куте. Жилище у неё было просторным, как раз весь бабняк по лавкам рассаживался. Рассаживались строго по ранжиру. Каждая знала своё место. Никаких ссор, передряг и перебранок, идиллия прям. Приходили к ней в кут, несмотря на то, что самой большухи в землянке не было. Так было заведено. Прежде чем собраться бабняку, Дануха из кута уходила. То на реку уйдёт, то по огороду шастает, то в бане отсиживается, давая возможность бабёнкам рассесться, да словом обмолвиться. Нельзя сказать, что бабы целыми днями друг друга в глаза не видели. Хотя в доме у каждой дел невпроворот и у каждой, как не спроси, по горло, но и друг к дружке бегали и просто по-соседски балакали, новостями да сплетнями делились, а как же бабам без этого то? Но вместе, вот так, собирались редко. Тут и толки были другими и разговоры более приличные что ли. Бляцких, да не потребных здесь не вели. Большуху побаивались как одна, за такие вещи и ближниц своих не щадила, языки быстро укорачивала. Хоть и вековухой считалась их большуха, но матёра была не дать не взять, хоть сама себя за матёрую не считала. Одним взглядом могла любую в хворь уложить не по тужившись. Дануха была в собственной бане и всё что говорилось в куте через шкуру — загородку слышала. Тогда-то и пошёл среди баб впервые пустозвон о некой нежити чёрной степной. Только тогда это в виде сплетен от кого-то прилетело, а сплетня она ж хуже сказки, так размалюет естество, что не только до не узнаваемости, но порой и переворачивая всё с ног на голову. Большуха послушала, послушала, да и решила пресечь это блядство[9] на корню, выползая из укрытия. Все говоруньи замолкли, как по команде. Вышла она на средину, опираясь на клюку, каким-то мутным взглядом полуприкрытых глаз осмотрела каждую бабу снизу доверху, почесала свою седелку и еле слышно, чтоб все прислушивались, начала:
— Хвать воду в реку лить, девичьи пугалки пяряжовывать. Делом надоть заняться.
Бабы замерли, даже теребить подолы перестали. Большуха продолжила:
— Вота чё бабаньки я вам скажу. Эт ночь снег стихнеть, небушко проясниться и к нам на несколь дяньков Вал Морозный заявится. Сразу предупреждаю злой, аки волчара лютый. Знам, Мороз не мужик, за жопу схватит бабью душу не согрет, а за чё хватит то и отвалится. В аккурат на Святки явился. Надо ж как. Встретить надобно, как положено. Закормить, задобрить. Злым он нам, ой как не нужён.
Бабы дружно закивали, забубнили, создав гул, как в дубле с пчёлами. Дануха брякнула клюкой об пол. Замолчали, только на этот раз тихий шелест одежды с мерным потрескиванием поленьев в очаге создавал некую нервозность, висящую воздухе. Они помнили разнос большухи на прошлогодние Святки, да тут ещё Дануха напомнила:
— Да, вы, сучки не скупитесь как-то было в прошлу зиму, принесли как обосрали.
Злобный взгляд её блеснул по потупившим глазки бабам.
— Чуят жопны мои кости, — продолжила она уже тихо, по-старчески скрипуче, — эт зима люта буть, да долга.
Затем ещё раз обвела весь бабняк взглядом и уже привычным твёрдым тоном, словно подзатыльники раздавая, закончила:
— Дров запасти боле обычнова. Пацанов отрядить всех. Атаману скажу, мужички подмогнут. Брат Данава будеть в аккурат к половине дня. Дятей всех и самим тож, жиром мазаться. Мяне ящё обморозков завтра не хватало.
И на следующий же день всё, что предсказала Дануха с погодой, оправдалось полностью. Небо за раз прояснилось, даже тучки не видать. Воздух с самого утра точно зазвенел от мороза. Размазанное в дымке низкое солнце на краю неба, светило тускло. Ветер стих, а снег под ногами заскрипел до противного мерзко и громко. Пацаны, в отличии от обычного, сделали в лес по две ходки, натаскав дров и для бабьих кутов, и для бань, и для общего костра в центре площади.
К полудню со стороны змеиного источника, пробираясь сквозь заносы пожаловал родовой колдун, родной брат Данухи Данава. По летам он был не молод, чуть по моложе Данухи. Хоть и шёл он не очень из далека, по местным меркам, но такая путь-дорога далась бедняге тяжело. По крайней мере выглядел он уставшим и измученным. На нём была шкура бера-зверя, мехом внутрь, шапка волчья с волчьей же башкой поверх шапки, от чего издали казалось, что у Данавы две головы. Ноги укутаны в бобровый мех с деревянной вязанной решёткой снизу, эдакие укороченные снегоступы, руки в варежках-мешках с когтями непонятной зверюги. Во всём этом одеянии колдун казался большим и грозным, хотя без одежды был худосочен, как дрищ[10], за что Дануха вечно поддевала братца, но тот на неё, как водится, по его мягкости характера, никакой обиды не держал, внимания не обращал. Привык. Хотя, когда был весел, что бывало редко, нет-нет да огрызался, пройдясь мельком по её свинячим телесам, заплывшим жиром. Ко всему прочему колдун тащил за спиной огромный по размерам мешок самотканый из травяной нити, а в руках тягал увесистый длинный посох, с белым как снег черепом какого-то небольшого зверя в виде набалдашника.
Весь род вывалил на встречу, даже атаман Нахуша с мужиками пожаловал. Пацаны помогли колдуну забраться на пригорок, протаптывая тропку и освобождая его от поклажи. Тот тяжело вскарабкался, смачно плюнул на левое плечо, обнял сестру, обнял атамана, поздоровался с присутствующими, покивав всем обоими головами и никого не спрашивая, и ни с кем не говоря, прямиком прошлёпал на своих вязанках в кут большухи. Там по скидывал шкуры на пол и нырнул в натопленную баню, проблеяв тонким вибрирующим голоском, даже не оборачиваясь: