Вдруг он слышит, кто кто-то тихо трогает его за плечо. В изумлении он приподымает голову и... не верит глазам своим: перед ним стоит русалка, не то богиня этого рая... и она вся в цветах, вся сияющая, как весна, как это дивное голубое небо... На волосах её, густых и чёрных, как вороново крыло, корона из цветов. И коса её вся переплетена цветами. Гирлянды цветов обвиваются вокруг шеи вместе с кораллами и спадают вниз по белой, шитом красными узорами сорочке... Смугло-белое, матовое без румянца личико смотрит ласково, девушка открывает розовые губы, из-за белых, мелких, как у мышки, зубков вылетают какие-то слова, не похожие ни на польские, ни на московские, но довольно попятные...
— Чего вы плачете? — спрашивает она.
— Так... мне хорошо… я не знаю, — бормочет Павлуша, боясь взглянуть на видение.
— Та вы ж с татком приiхали?
— Нет... мой татко в Москве…
Павлуша заметил, что девушка улыбнулась.
— Ни, не ваш татко, а мiй — Кочубей... Вин з вами вид царя прiихав до пана гетьмана...
— Да... он… я, — лепетал Павлуша, всё ещё не пришедший в себя.
— Може, вас кто обидив у нас?
— Нет, никто, я так заплакал, вспомнил детство.
— А вам якiй рик? — спрашивала девушка.
Павлуша не понимает слово «рик» и молчит, глядя вопросительно в чёрные, детские добрые глаза.
— Год вам якiй? — допытывается девушка.
Павлуша понял. — Мне восемнадцать уже исполнилось.
— Овва! А мени вже скоро симнадцятый буде...
В это мгновенье за кустами мелькнула тень, и показалась бодрая фигура старика с седыми усами и живыми серыми глазами, которые, при постоянно понуром лице старика, смотрели словно исподлобья, но смотрели бойко, лукаво и как будто приветливо... Это был Мазепа.
— Те-те-те! — весело заговорил гетман. — Вже моя дочечка из москалём женихается...
Девушка вспыхнула. Павлуша тоже стоял растерянный — он узнал Мазепу.
— От так дивка! От так Мотрёнька! Вже й пидчепила царьского денщика... Ото дивчача натура! — смеялся гетман, но смеялся немножко ревнивым смехом.
— Ну бо, тату... Вам бы все жарты, — заговорила девушка, надув губки.
— Яки жарты! У вас тут не до жарт...
— Та вони ж бо, тату, плакали...
А вон идёт и сам хозяин сада — Кочубей, осыпанный, как снегом, цветом вишен, яблонь, груш... Господи! Какой рай, какие светлые видения...
И мысль Павлуши, плывущего по неприглядной, холодной Неве, переносится в этот кран, и из хмурого северного леса выступают светлые видения...
— Павел, — вдруг пробуждает его голос царя.
— Что изволишь, государь?
— Бумаги Кенигсека запечатал?
— Запечатал, государь.
— Хорошо. После спрошу.
Опять проклятые бумаги... Быть беде, как он сам увидит это страшнее...
Вечером того же дня, 24 апреля, флотилия пристала к берегу недалеко от устьев Охты, где Шереметьев во главе двадцатипятитысячного войска, уже ожидал царя с флотским подкреплением. Царь прибыл не одни и не сам он командовал своим лодочным флотом: флот ил него командовал сам адмирал Головин, а в числе других командиров были Головкин и Ментиков Царь всех их превратил в моряков, а сам носил звание простого бомбардирского капитана.
Ниеншанц был тотчас же обложен русским войском и со стороны суши, и со стороны Невы Надо было торопиться с взятием крепости, потому что шведская эскадра скоро должна была войти в реку с моря и спешить на помощь Ниеншанцу.
На другой день крепость была бомбардирована. Когда всё было готово к приступу и всем начальникам частей отданы были соответствующие приказы — куда идти, где стоять, как действовать, царь подозвал к себе Ягужинского, который, как не принимавший ещё непосредственного участи в деле и не получивший никакого особого назначения, стоял поодаль и беспокойно откидал, что же будет дальше.
— Ну что, Павлуша, ты ещё не видывал настоящей баталии? — спросил его царь ласково, взволнованным голосом.
— Не видывал, государь, — ответил юноша.
— Боишься, чай?
— Чего бояться?.. За тебя, государь, боюсь.
В холодных, быстрых взорах царя засветилась нежность. Он положил руку на плечо юноши.
— За меня не бойся... Меня хранит Бог для блага России... Молись ему...
— Буду молиться, государь.
— Так стань там, к тому леску, и видно будет, и в безопасности находиться будешь.
Царь быстро повернулся, снял шляпу, набожно перекрестился и исчез в числе прочих, шедших на приступ.
Павлуша стал на указанное место. Крепость, Нева, спускающиеся по ней лодки, двигающиеся ряды войск, всё это спуталось в его глазах, смешалось, потеряло всякий смысл... Он видел что-то неопределённое, непонятное для него...
Что-то глухо бухнуло, словно упало, оборвалось, разбилось... Это пушка... Буханье повторялось всё чаще и чаще. Вот уже стелется дым над Невою... И на крепости, на стенах всплывают какие-то белые, громадные пузыри и лопаются с гулом. Это дым от пушек. Глуше и сердитее ревут пушки, и Нева стонет, и лес словно вздрагивает... Вздрагивает и Павлуша...
Он машинально крестится, но не знает, о чём молиться, что просить и за кого. Ему разом стало страшно за всех; и за тех, что рядами двигались к крепости, как бы подгоняемые громом, и за тех, неведомых ему, которых эти за что-то ненавидели я стремились убить их...
— Езус-Мария! О! — послышался сзади его тихий стон.
Он с испугом обернулся и остолбенел от изумления. В нескольких шагах от него опять показалось что-то вроде того видения, которое поразило его в саду Диканьки, среди цветущей природы Украины. Но это было другое видение, хотя такое же прелестное, только без короны и цветов. Павлуша видел только большие чёрные глаза, которые его пугали своим каким-то глубоким и густым, так, по крайней мере, Павлуше казалось, блеском... Это была молоденькая девушка, высокенькая, плотная.
— Его убьют! Езус-Мария! — повторила девушка, как бы вопросительно.
— Кого убьют? — невольно спросил Павлуша. — Царя?
— Нет... царя я не знаю...
— Так кого же?
— Моего доброго господина.
— А кто твой господин?
— Мой господин — Александр Данилович.
— Меншиков?
— Да, Меншиков.
У девушки заметен был нерусский выговор. Но русские слова, как видно, она знала.
— А ты кто же? — спросил Павлуша.
— Я — Марта Скавронска, из Мариенбурга. Меня русские в полон взяли. А ты кто?
— Я денщик царский — Ягужинский Павел. А ты у Меншикова теперь?
— У Меншикова. Он добрый.
— Что ж ты у него делаешь?
— Я служу ему.
Между тем канонада разгоралась. Слышался уже не стук отдельных ударов, а сплошной гул, который перекатывался из конца в конец, как удаляющаяся гроза.
Войско, предводительствуемое Борисом Шереметевым и ведомое молодыми русскими и преимущественно немецкими офицерами, извивалось вокруг маленькой крепости в виде огромной змеи, которая с каждой минутой суживала своё страшное кольцо и должна была скоро задавить жалкий Ниеншанц. Крепостные батареи, в большей части подбитые русскими ядрами, умолкали одна за другой. Казалось, что войско шло на мертвеца.
— Лют сегодня Борис, — послышался голос царя.
— Да добрым был ли он, государь, и от младых ногтей?
— Подлинно так. Намедни доносит мне: «Послал де я во все концы пленить и жечь, дабы де помнили вороги твои, государевы, твоих ратных людей, как они-де чисто бреют».
— Брадобрей, государь, точно брадобрей, Шереметев Борис Петрович.
— Да, крутенек Боря.
Это царь, в сопровождении Меншикова, ехал к другому концу поля битвы, чтобы ничего не оставить без внимания. Ягужинский и Марта увидели их. Узнав Меншикова, Марта радостно вскрикнула. Царь оглянулся.
— А! Это ты, Павлуша… А кто с тобой?
— Это Марфуша государь, моя полонянка ливонская, — отвечал Меншиков, ласково взглянув на девушку, которая тоже глядела на него радостно.
Быстрым взглядом царь окинул интересную полонянку с ног до головы. Глаза девушки, встретившись с глазами царя, словно застыли: это был какой-то детский, полный глубокого удивления, взгляд.
Царь тоже как бы изумился. Перед ним почему-то мелькнул образ Анны Монс... Точно Аннушка... Нет, не Аннушкины глаза.
— Как тебя зовут? — быстро спросил царь.
— Марта, ваше... ваше величество.
— А кто твой отец?
— Самуэль Скавронски.
Девушка отвечала тихо, робко на спуская глаз с вопрошающего, точно это была исповедь... По лицу царя пробежало нервное подёргивание.