— Зовут как?
— Митяй.
— Слушай, Митяй, царю нужны слуги рукастые да головастые. Руки я у тебя вижу подходящие, а головой как, силен?
— Головой не дюже! — Митяй сокрушенно вздохнул, а толпа, не удержавшись, прыснула.
Заблоцкий не смеялся.
— Отгадай, Митяй, загадку. Отгадаешь, возьму в Сибирь, а нет — и суда нет. Вот скажи, что это: «О шести ногах, о две головы, один хвост».
— Вошь, должно быть.
Торговая площадь взвыла от восторга.
Заблоцкий выждал, пока уляжется смех, и продолжал представление.
— Почему ж, вошь-то?
— А кто? Ноги у нее есть. Твоя голова да ее голова — две.
— А хвост?
— Так, может, она по лошади ползет.
— Ну вот что, — решил Заблоцкий, — беру тебя в запасные. В Сибири-то небось не знают, что ты дурак.
— Знают, — Митяй совсем опечалился.
— Откуда ж?
— У Ивана Пуляева в работниках ходил я. Лошадь завязла, а я тащил-тащил — хвост оторвал. Вижу, больно скотине, а нога не вынается, я-то и отсек топором ногу. А Пуляев меня побил маленько и в Сибирь ушел.
— Гуляй покуда, Митяй, нам делом надо заняться.
Стал Заблоцкий строгим, спросил у толпы:
— Охочие люди до Сибири остались в Устюге Великом или перевелись? Желает кто идти на новые земли?
Из толпы вышло человек десять. Пока они пили вино, пока их записывали, набралось еще с десяток мужиков. Заблоцкий повеселел.
А Семен тем временем прошелся по кабакам Адовой улицы. Похвалялся.
— В Сибирь подаюсь. Айда со мной. Свет поглядим, соболя добудем, а то пройдет в нашем болоте жизнь — не заметишь, вспомнить будет нечего, внукам нечего будет рассказать.
Когда записался у Заблоцкого последний охочий человек, прочитал он в толпу слезную челобитную царю-государю Михаилу Федоровичу от сибирских пахарей:
«…Все мы людишки одинокие и холостые. Как, государь, с твоей государевой пашни придем — хлебы печем, и ести варим, и толчем, и мелем сами. Опочиву нет ни на мал час! А кабы, государь, у нас, сирот твоих, женушки были, мы бы хотя избные работы не знали.
Милосердный государь, царь, смилуйся, пожалуй нас, сирот твоих бедных, своим царским денежным жалованьем на платишко и на обувь и вели, государь, нам прислати гулящих женочек, на ком женитися».
В толпе захихикали, но Заблоцкий махнул на нее рукой и крикнул:
— Девицы ли, вдовы ли, есть ли среди вас охочие — поехать к сибирским пахарям в жены им!
Наступила вдруг тишина над торжищем. Застеснялись люди чего-то. Мужики уперлись глазами в баб, а те — в краску — и хихикать. Понял Заблоцкий — охочих до Сибири женщин не найти, но случилось чудо.
Молодая девка торговала расписными лукошками. С лукошком через плечо и взошла перед Заблоцким на высокий помост. Бабы завизжали аж, засвистели люто мужики, Заблоцкий и тот смутился.
— Сирота я. А мужикам сибирским не пропадать же.
Мужики к помосту подались, бородами распыхались, озорство в глазах.
Рассердился Заблоцкий.
— Тихо, мужицкий дух! Золотая перед вами девушка. На божеское дело идет, на царское, на людское ведь!
А у самого в руках пернач заиграл. Отшатнулась толпа. Затихла. Перед ней стояла высокая молоденькая девушка. На одном плече коса светлая, как речка по песку, на другом алые лукошки, на щеках девический жаркий стыд, глазами — в небо, слезы из глаз, а стоит прямо, и гордая, как богородица, и тихая, как белая северная ночь.
Всему Великому Устюгу позорно стало от крика и топота, от корявости своей, от нечаянной злобы, от посоромщины.
А дурак Митяй встал посреди площади перед женщиной той на колени и перекрестился, как на святую церковь.
Набрал Заблоцкий сто пятьдесят мужиков. В невесты к сибирским землепашцам собирались пока что две женщины.
Заблоцкий выдал будущим казакам малость денег и отпустил гулять неделю. Со стрелецкой головой сговорились — на пьянство прощальное смотреть сквозь пальцы.
И «сибиряки» подрались со стрельцами. Пятидесятник[10] Афонька Чесноков по привычке гаркнул в кабаке на голь перекатную. Другой раз сникли бы, а тут вдруг ответствовал один так заковыристо, что Афонька подавился пивом и в ярости пустил в него тяжелую кружку. Тот хрястнул пятидесятника ладонью по толстой шее.
Стрельцы бросились на помощь к начальству. Братва очень этому обрадовалась и вынесла их из кабака на проворных своих ногах.
Стрельцы кликнули своих и погнали братву по Гулящей улице в крепость. По исконной привычке та пошла было врассыпную, но явился из-под земли Митяй… Он взял двумя руками двух стрельцов и бросил в зеленую воду рва, потом взял еще двух и опять бросил. Тут ему неосторожно угодили в лоб, и он сильно обиделся. Не стал больше бросать стрельцов в воду, а стал больно бить их. И так больно, что они побежали, а братва подхватила Митяя под руки и увела в отвоеванный кабак. Никто гулящих больше не трогал, потому что воевода послал к Афоньке Чеснокову приказного человека и велел унять своих, ибо тому, кто идет волей в Сибирь, разрешается на Руси пить и песни петь сколько хочешь.
А Митяя Заблоцкий все-таки не взял с собой. Дал ему рубль и велел ума набираться.
— Ладно, — согласился Митяй. — Я еще вас догоню.
Провожали «сибиряков» всем городом. Служили молебен в церкви Николая Чудотворца Гостенского. Казаки были одеты в дорожное платье, а горожане — в праздничное.
У причалов на серых волнах Сухоны покачивались дремотно большие ладьи.
Кончилась служба, повалил из церкви народ к пристани. Торжественно ударили колокола, чтобы в далеких землях сибирских помнилось землепроходцам домашнее свежее утро, желтый ветер над Сухоной, между порывами ласковое прикосновение солнца, чтобы помнилось им: провожали празднично, с надеждой на долгую жизнь, на веселое богатое возвращение.
Поплыли ладьи. Стояли в ладьях герои, великие мореплаватели, покорители народов, гор, вечной зимы, стояли парни, ушедшие за соболем, а случаем и за вечным почетом, вечной памятью, благодарностью и не увядающим в веках удивлением. Пошли, пошли люди вслед за медлительными ладьями, пошли за город по высокому берегу и все обиды простили тем, кто не убоялся полунощной холодной и неведомой страны, и полюбили всех, и запомнили всех, чтобы о самых удачливых рассказать внукам. И женщин простили, и пожалели, и возгордились смелостью их. Стояли они вдвоем, обнявшись, взмахивая робко платочками.
Землепроходцы были без шапок. В звезду свою верили. Но и знать знали — редкому из них выпадет счастье вернуться на этот обрывистый берег, лбом в святом трепетном поклоне коснуться зеленой земли, поцеловать ее, жесткую, и — кто знает — может, никому не суждено успокоиться под ее большими замечтавшимися березами.
До реки Юга не надевали шапок, а там пошли Двиной и — конец празднику. Начался долгий поход, началась казачья жизнь: с ладьи — на коня, с коня на коч[11], коч о камни — вдрызг и пешком неведомо куда, неведомо где, с верой в землю, ради которой живота отцы не щадили, да и дети не щадят.
В Верхотурье Бориса Заблоцкого встретили неласково.
Местное начальство засиделось, охамело на взятках. Заблоцкий был для них зряшный человек, без денег, без товара да еще гонимый.
В те поры Верхотурье славилось. Каждый год проходило здесь за Камень человек по тысяче, по две, с товарами на шестьдесят, а то и на сто тысяч дорогих московских рублей.
Борис остановился в избе одинокого старика вместе с Семеном. В первый же день, пока Заблоцкий ходил по начальству, сделали его вещам тайный осмотр. Так ловко, что по всей избе раскидали нехитрое барахлишко.
Глянул на это Борис, от ярости ногами затопал. Кинулся было к начальству, а Семен его задержал.
Заблоцкий успокоился, но к воеводе пошел все-таки. Тот ему сказал не таясь:
— Велено было, вот и смотрели. И не шебуршись, а то и от своей власти добавлю. Иди! Заслужишь у государя прощение, тогда ходи себе козырем, а пока — молчи уж!
До самого отъезда из Верхотурья не выходил Заблоцкий из дома. Лежал, в потолок смотрел.
Триста лет назад в сказании о стране сибирской дьяк Савва написал: «Сия убо страна полунощная; стоит же от России царствующего града Москвы во многих расстояний, яко до трию тысящ поприщ суть. Межи сих же государств российского и сибирские страны земли — облежит Камень, превысочайший зело, яко досязати верхом и холмом до облак небесных… Из сего же Камени реки многие истекоша, овие поидоша к российскому царству, овии же в сибирскую землю. И быть реки пространны и прекрасны зело, в них же воды сладчайшие и рыбы различныя многие».
Прошел Заблоцкий тот великий Камень — Урал.
Долгий был путь, а Заблоцкий после Верхотурья не отходил сердцем, злой стал, драчливый, молчал.