слышите ли, Аврора, никогда, — и пусть я снова стану матросом, если я лгу, — никогда в моей жизни я не видал ребенка, столь откровенно обнаруживающего свое тупоумие, как мой племянник Николай.
Я покраснел из вежливости, а мать, несколько смущенная, возразила:
— Вы всегда шутите, дорогой дядюшка. Не думайте, Николай не огорчает меня, он не так глуп, как кажется.
Здесь я должен предупредить моих читателей, что этот разговор начинал необычайно возбуждать меня.
Отчаянные мысли теснились в моем маленьком мозгу. Чтобы отомстить, я решил не есть сладкое. Мое достоинство было спасено этим решением и я продолжал слушать разговор, как постороннее лицо, словно этот вопрос меня никак но касался.
— Дайте его мне, — говорил капитан Мак Грогмич, — дайте его мне, я сделаю из него юнгу.
Разговаривая, мать убрала рюмки для портвейна, и служанка начала подавать обед.
Капитан повязал салфетку вокруг шеи, готовясь отдать должное первому блюду.
Что касается меня, то я с беспокойством рассматривал ростбиф, который принесла служанка, и это беспокойство возобновлялось каждый раз, когда на столе появлялось мясное блюдо. Моей целью было определить с первого взгляда, сколько в нем жира. На этот раз я успокоился, мясо было постное, что, однако, не помешало отцу обнаружить жалкий кусочек жира, трусливо укрывшийся под мясом. Он разделил его на четыре части и одну дал мне. Это была церемония, которой он никогда не пропускал. Он вбил себе в голову, что хорошо воспитанный ребенок должен есть жир, и я получал свою часть за каждой трапезой. А я ненавидел жир. Но господин Мутонно, мои отец, отыскал бы жир и в копченой селедке! Со дня моего рождения, или немногим позже, я рассматривал появление жира на моей тарелке, как одно из тех бедствий, перед которыми бессилен гений человека. Я проглатывал мой кусок не жуя, в результате чего мой цвет лица становился пурпурно-лиловым, в то время как глаза, казалось, стремились выскочить из орбит.
Только за кофеем дядюшка Мак Грогмич представился глазам семьи в своем истинном виде.
Ликер оказался его излюбленным напитком. Он выпил изрядное количество рюмок, озабоченно проводя рукой по животу.
Два или три раза он отваживался на пламенное восхваление цветных женщин. Я никогда не слышал, чтобы так говорили о женщинах, и то, что рассказывал дядюшка, не пропало даром. Но чем больше я старался вникнуть в рассказы дядюшки, тем больше вытягивались лица моих родителей. Отец царапал тарелку фруктовым ножом; мать же прервала рассказчика, который, открыв рот, подобно кружке для сбора в пользу бедных, собирался опрокинуть в него седьмую или восьмую рюмку спиртного.
— А ваши путешествия, дядюшка, вы ничего не говорите о ваших путешествиях! Что, квартиры там дороги?
— Ай да Аврора! Все такая же! Я вспоминаю одного китайца, которого мы взяли на судно в Шанхае. Настоящий свиной хвост! Он слышал разговор о канализации там, в одном из портовых притонов. Я не знаю, какое значение придавало этому его поэтическое воображение. Вероятно, он представлял себе нечто вроде огромного водопада из нечистот! Ха-ха-ха! Ниагара из грязной воды, дохлых крыс и всякого рода отбросов! Хи-хи-хи! Он не переставал расспрашивать нас о подробностях! Ха-ха-ха!
Тут дядюшкой овладел такой приступ смеха, что его живот начал конвульсивно подпрыгивать, а из его маленьких серых глаз текли обильные слезы. Впервые в жизни я видел подобный смех. Мне безумно захотелось последовать его примеру, но ввиду серьезного уклада нашей жизни меня не научили смеяться. При всякой попытке этого рода — зеркало отражало лишь жалкую физиономию подростка, пытающегося расширить рот в натянутую, ничего не выражающую гримасу.
Дядюшка немного отошел от смеха и продолжал рассказ, вытирая салфеткой отвороты своего синего морского пиджака. Его глазки сверкали, а складки лица, если можно так выразиться, не пришли еще в норму, ибо приступ ликования, которому он отдался без всякого приличия, порядком обеспокоил тысячу и одну морщинку, избороздившие его кожу.
— Итак, я говорил, карапуз, — сказал он, обращаясь, главным образом, ко мне, — да, что же я говорил?.. Да… мы взяли к себе на судно этого китайца. Он хотел увидеть канализацию! Ха-ха-ха! Господина Туталегу, капитана Туталегу! [1] Его решили использовать, как сторожа при каютах. Чтобы увеличить себе цену, он подбрасывал уголь в топку, ха-ха! а товарищи наставляли его на путь истинный. Среди них был один, по имени Жеф, из Антверпена; он взял на себя воспитание китайца. О, Господи! Хи-хи-хи!
Здесь дядюшка снова был вынужден прервать повествование. Приступ кашля едва не вытолкнул его глаза на тарелку с десертом. Мать предложила ему стакан воды, который он обессиленно отстранил, плача от радости. После нескольких нервных подергиваний его рот принял свое естественное положение, и капитан Мак Грогмич продолжал:
— Да, этот Жеф был веселый малый. Я знал его раньше, в Антверпене, там он, это было в маленьком баре Ри-Дика, — маленьком баре или маленькой дыре, как вам угодно, — Жеф пил джин, совсем как джентльмен, и, когда наполнился до краев, полез в драку с негром, которого никто не знал. Жеф пустил в него ножом, а негр проглотил нож, вот так, хоп! как глотают устрицу. Это был шпагоглотатель.
Жеф заплатил за удовольствие и я взял его к себе на судно, он был суровый моряк, настоящий. Вот ему-то, карапуз, и было поручено беседовать с китайцем. Он некоторым образом заранее осуществлял мечту китайца. Можно было помереть со смеху… Хи-хи-хи! «Да, старина, — говорил Жеф, — ты увидишь этого самого Туталегу». — «Он женат?» — спрашивал китаец. — «Женат ли он?!» И все машинисты и кочегары подталкивали друг друга локтем, держась за живот, не будучи в состоянии произнести ни слова, карапуз, ни… сло…ва…
Тут на дядюшку жалко было смотреть. Его лицо внезапно вспыхнуло, как печка, вдруг приведенная в восторг хорошей тягой, его шея приняла лиловый цвет баклажана, он поднес руки к воротнику…
— Успокойтесь, дядюшка, — сказала мать.
— Ха-ха! Этот Жеф… этот Жеф!..
Смех старого моряка достиг предела. Его рот, растянутый до ушей, издавал нечто вроде свиста, исходящего, казалось, прямо из горла, и столь длительного, что дыхание капитана пресеклось.
— Побей его по спине, побей его по спине! — крикнул отец.
— Я смочу ему лицо водой, — ответила мать.
— Хи-хи! — продолжал дядюшка; его глаза были полны слез, и затем припадок возобновился.
Отец так колотил капитана по спине, словно хотел вбить в нее гвоздь, чтобы повесить картину.
Тогда произошло нечто ужасное. С последним взрывом хохота дядюшка открыл рот; язык высунулся, зрачки расширились; из ноздрей медленно потекла струйка крови, он свалился, и, таща за собой скатерть и