доверчиво говорили, втюрился и втюрился так фатально, что уже выпутаться не мог.
Несмотря на опухшие ноги, он вечером опустился на колени, целуя ручки своей богини, и с великой несмелостью предложил сердце, имя и сиюминутную свадьбу.
Чтобы выдержать до конца в выбранном характере, Мира расплакалась и отвечала решительным отказом, не то чтобы в сердце не чувствовала уважения и даже более нежного чувства к пану Вавжете (потому что она всегда любила людей в степенном возрасте), – но что для ней не было тайной какое-то преследование, какое стянет на себя ненависть всей семьи, что будет заподозрена в жадности и т. п.
Она добавила, что если была бы независимой, богатой, охотно, с радостью отдала бы руку тому, которого её сердце выбрало из тысячи… но… и т. д.
Эта речь имела и то в себе хорошее, что невзначай наводила воеводу на мысль обеспечить её судьбу, чтобы не была на милости неприязненной семьи.
Этого вечера ничего, однако, определённого не сказали. Мира сопротивлялась. Вавжета клялся в любви, решение было отложено и последовало нежное расставание.
Но судьба хотела, чтобы придворный Вавжеты что-то подслушал у двери; назавтра громыхнула в семье новость о предложении руки; наказали посполитое рушение, все собрались на коленях умолять старца, чтобы прекрасного имени не давал существу, которое его не стоило.
Отчаяние доходило до той степени, что дочка Вавжеты, княгиня С., умоляла, чтобы взял её себе, спрятал, одарил, как захочет, лишь бы на ней не женился. Сыновья жестоко прибегли к иному средству и повторно через Люльер предложили полмиллиона, лишь бы старцу в руке отказала.
Но уже всё это приходило слишком поздно. Мира была уверена, что получит содержание больше, чем то, что ей обещали, а титул, имя, общественное положение и триумф самолюбия должны были тут входить в расчёт.
Ничто не помогало: ни замечания приятелей, ни слёзы дочек, ни покорные просьбы сыновей.
Вавжета был невозмутимым; безымянные письма, которые приходили к нему стопками, он даже не читал, бросая их в огонь; выбил индульгенцию и тихонечко, утром, в семь часов, женился у Капуцинов.
Свидетелями служили: поверенный, старый юрист и двое писарей от какого-то адвоката. Супруги почтой выехали в деревню, в резиденцию воеводы.
В дверях костёла, прижавшись к стене, стоял бледный, бедно одетый человечек, которого, казалось, поддерживает мужчина повыше. Был это Орбека, который с того времени, как был отправлен, искал всевозможные средства, чтобы видеть её хоть издалека. Больной, он тащился туда, где только о ней заслышал, или предчувствовал, что может быть.
Мира встречала эти впалые блестящие глаза, как бы из двух чёрных пропастей, уставленные в неё с выражением боли и мольбой о милосердии – она передёргивала плечами и показала гнев и нетерпение. В этот раз, наверное, по её воле, служба пана Вавжеты хотела выпихнуть Орбеку за дверь, и сделала бы это, если бы Славский не сопротивлялся. Вышли оба добровольно… Валентин остановился у лестницы, бросил на проходящую ещё раз молчаливый взгляд, но только мелькнули прекрасные одежды и розовое лицо, и шестиконная карета унесла счастливого воеводу, который, стоя на коленях в башне, целовал ручки своей молодой супруги.
С описанных событий пролетели годы. Когда несчастного Орбеку отвели от лестницы Капуцинского костёла, Славский с ужасом заметил, что он подавал, по правде говоря, лёгкие, но очень пугающие признаки какого-то помешательства. Не был ни совсем сознательным, ни совсем безумным, говорил временами по делу, а потом, как бы глубоко задумчивый, вырывался с выкриком и непонятным смехом.
Когда они вернулись домой, он сел в кресло и, как бы с того момента отказался от воли и власти над собой, остался неподвижным, послушным тому, что велели делать. Пришедший врач, совместно со Славским и плачущей Анулькой, решили, что всё-таки нужно уговорить его на выезд в Кривосельцы. В этом не было ни малейшего труда. Орбека не отвечал ничего, но не отпирался. Когда пришло время отъезда, он дал посадить себя в экипаж, в который отправляющий его Славским сопровождал его, – и поехал. В дороге он был осоловелый и молчаливый, ничто его не занимало, как ребёнок давал собой распоряжаться и слушал с покорностью.
Прибытие на деревню, в тот домик, в котором он спокойно проводил долгие годы, обошлось без всякой чувствительности и волнений. Вышел из экипажа, вошёл в покои, и сначала ходил по ним, как бы ища, всё ли было на месте, потом потребовал увидеть часовню. Там опустился на свой коврик для молитв, сильно расплакался, долго оставался, несмотря на то, что Славский силился его вывести, и вышел наконец более спокойный. Вместе со Славским он прошёлся ещё по саду, потом, вернувшись в салончик, открыл запылённое фортепиано и ударил по его клавишам. Забыли его настроить, оно издало фальшивый звук, и Орбека сказал потихоньку, что нужно послать в Кодно за органистом. То было первое его слово, доказывающее возвращение собственной воли.
С того дня постепенно он, казалось, лечится от того впечатления, какое на него произвели последние события, но о них, о своём прошлом с отъезда из дома избегал даже воспоминаний. Никто также не напоминал ему о том.
Третьего дня, как если бы о чём-то вспомнил, побежал сам узнать, где и как разместили хромую Анульку Забеспокоился, хорошо ли ей будет в покойчике при гардеробной, и поручил Яну, чтобы помнил обо всех её удобствах.
Славский с великой радостью увидел, что та мгла, которою боль покрыла его ум, рассеивалась, он возвращался к давнишним привычкам. Попробовал играть музыку, которая его не раздражала, вытащил из пыли книжку, словом, казалось, ожил. Старый Ясь, складывая руки и благодаря Бога, говорил о том. Не было уже опасности в уведомлении о настоящем состоянии дел, об оставшейся собственности Кривоселец и спасённом капитале. Но это не произвело на него ни малейшего впечатления, выслушал ответы и тихо ушёл только.
– На что это мне нужно? Всё равно на остаток жизни имею достаточно.
Так тогда всё сложилось, несмотря на грозные поначалу признаки, что Славский после нескольких дней пребывания в деревне мог смело отъехать в Варшаву. Расставание было трогательным.
За несколько часов перед отъездом Орбека, взяв его под руку, вышел с ним в сад.
– Друг мой, – сказал он, – это верно, что тебя за несколько спокойных дней жизни благодарю. Кто же знает, что бы со мной стало, если бы не твоя опека, нежная, материнская, сердечная! Но ты спас из воды разбитый горшок, которому лучше, может, было лежать на дне. Всегда это благодетельное доказательство дружбы. Верь