Он благословил товарищей, посмотрел, как те один за одним исчезают в темной, грохочущей отдушине, и успокоенно затих.
Еще через сутки, когда эшелон остановился дневать на запасных путях, Андрей едва выволок его под насыпь и прикопал в сырой, болотистой земле.
На половине здоровых оставалось девять человек. Они лежали вповалку, держась друг за друга, и некоторые уже болели, впадали в беспамятство, но никак не хотели поверить в это и добровольно перейти на сторону больных. Они и в бреду твердили, что здоровы, что чувствуют себя прекрасно, и, если кто-то пытался насильно перетащить их хотя бы на нейтралку, отбивались руками и ногами. Когда здоровым все же удавалось вытеснить больного из своих рядов, он полз назад, тыкался головой в ноги бывших своих товарищей и бесслезно плакал. Тиф не брал, пожалуй, только одного картавого. Опытный подпольщик, живший в ссылках и тюрьмах, он по утрам аккуратно делал зарядку, если была вода — умывался и причесывал густые, кудрявые волосы деревянным гребнем. Но однажды ночью Андрей услышал тихий стук. Кто-то невидимый подавал непонятные сигналы, чем-то похожие на азбуку Морзе. Он уснул под этот стук, а проснувшись, увидел, что картавый сидит, прижавшись ухом к стене, что-то выслушивает и стучит гребешком; по лицу бродила затаенная улыбка…
А мост через Обь между тем неумолимо приближался. Глядя на улицу, Андрей узнавал полустанки и разъезды — до Новониколаевска было уже рукой подать.
Мост появился внезапно. Он прогрохотал за стенами вагона и через несколько минут остался далеко позади. Неожиданно для себя Андрей обнаружил, что не дышал эти минуты, и от первого глотка воздуха закружилась голова. Нащупав стену, он встал и в темноте вдруг наткнулся руками на чье-то мокрое лицо. Отдернулся…
— Теперь… Теперь я сто лет проживу, — всхлипывал Ковшов. — Мост проехали…
Потом охранник объяснил, что властями строго запрещено скидывать тифозных в реки…
Весь следующий день Ковшов стоял на коленях, прильнув к пулевой пробоине, подолгу смотрел на улицу. Иногда он подзывал Андрея и показывал на отверстие, шептал сбивчиво и как-то жадно:
— Смотри… воля! Жизнь там!.. Здесь нет жизни!..
И, насмотревшись на волю, вдруг сделался страшным. Что-то безумное появилось в его сухом, длинном лице. Он обошел вагон, наступая на лежащих, и стал отбирать хлеб. Он обшаривал людей, ощупывал солому вокруг и, если находил кусок — рвал из рук и тут же пихал себе в рот. Люди отползали от него, жались друг к другу, заслонялись руками, но Ковшов настигал, хватал за одежду, выворачивал карманы. Больных он не трогал, перешагивая через них, как через валежник. Наткнувшись на шайку с водой, он долго пил, потом сел у стены.
Андрей понял, что изменилось в нем: Ковшов перестал моргать, и высохшие глаза его подернулись мутной пленкой, похожей на бельма. Кажется, он так и уснул с открытыми глазами, потому что его огромные, костлявые руки упали вдоль туловища и расслабились. Кто-то плакал, кто-то в бреду спорил и орал хрипло, словно давился словами…
Вечером в тот же день дверь откатилась и охранник привычно спросил, есть ли мертвые. Никто не шелохнулся.
— Все, что ль, кончились? — хохотнул охранник. Один из здоровых вскочил и бросился в дверной проем, словно в воду. На улице послышался крик, затем гулко ударил выстрел, и все смолкло. Дверь затворили.
Ковшов не дрогнул, и Андрей решил, что он мертв.
Однако ночью он услышал шорох рядом и ощутил чьи-то руки возле своей шеи. Схватив за френч, кто-то поволок Андрея прямо по телам больных. Он инстинктивно попытался встать и услышал голос Ковшова:
— Тихо, не дергайся…
Потом в лицо ударил свежий ветер, и близкий лязг колес словно оглушил на мгновение. Андрей понял, что его толкают в дыру вниз головой. Он схватился за края досок, но руки соскользнули, и он провалился в гремящую темноту…
Грохот над головой оборвался разом, унесся куда-то назад, а он все еще лежал, не в силах поднять голову. Слева и справа глуховато позванивали рельсы, но скоро и этот звук истончился, сойдя на нет, и в тишине Андрей ощутил вокруг себя ничем не замкнутое пространство. Он оторвался от земли и увидел темноту, расчерченную смутно блестящими, прямыми, как стрелы, рельсами. Затем взгляд его наткнулся на черные стены пихт, обрамляющих полотно, и когда голова сама собой откинулась назад, перед глазами встало синее звездное небо. Оно чем-то напоминало купол в монастырском храме, когда там служили всенощную: свет свечей не мог достигнуть высокого свода, но мерцающая голубизна каким-то чудесным образом просматривалась сквозь темноту, и если вглядеться, то можно было увидеть образ богоматери с серпиком нимба — призрачный и рассеянный, как Млечный Путь.
Глядя в небо, он на какое-то время потерял ощущение реальности и не слышал, как подошел Ковшов. В темноте тот наткнулся на Андрея, выругался и схватил за руку:
— Чего разлегся? Быстрей!
И повлек вниз с высокой насыпи. Андрей пришел в себя и сразу почувствовал, как саднит растревоженная рана на лице и болят ободранные руки. Они долго шли по густому пихтачу в полном мраке, пока впереди не забелели стволы берез. Ковшов притянул его к земле, выдохнул:
— Кажись, ушли… Вот так-то, мы с тобой и жили за компанию, и убежали… А они… Хрен им в глотку, дуракам!
Где-то за черным лесом тяжело пропыхтел эшелон, и звук его будто подхлестнул Ковшова. Они снова шли в темноте, натыкаясь на деревья и заслоняя глаза. И когда вырвались на поляну, Андрей по инерции все еще вскидывал руку, ожидая внезапного удара по лицу.
Наконец Ковшов остановился и долго слушал тишину. Андрей увидел его разбитое, в свежей крови, лицо, изодранную на груди гимнастерку и только тогда понял, что уже рассвело, что за лесом, набрякнув до малинового свечения, занимается заря. Он опустился в мокрую от росы траву и услышал кукушку. Гулкий ее голос разносился повсюду и заполнял пространство. Он вдруг пожалел, что не успел загадать и не начал считать, сколько ему отпущено прожить. А кукушка как назло не замолкала, и чем дольше звенел над головой этот колокол, тем становилось жальче, что не загадал, что теперь напрасно, впустую улетают накукованные годы, которые могли быть его годами…
Он заплакал, вздрагивая телом,
— Чего? Ты чего? — закричал Ковшов. — От радости, что ли?
— Не загадал, — признался сквозь всхлипы Андрей. — Кукушка… Не загадал…
Ковшов стал говорить ему резко и зло, пытался растрясти, но Андрей ничего не понимал, захваченный этой жалостью. Какая-то детская обида подступала к горлу, острое чувство стискивало дыхание.
— Как жить? — будто бы крикнул он, однако из напряженного горла вырвался неразборчивый, лающий звук. — Как жить, — повторил он, чувствуя, что слова остаются в голове, что произнести их вслух невозможно…
Он сидел и учился говорить. Сначала вспомнил легкое и простое слово — мама. Повторял его мысленно, на разные лады, пока сознание не привыкло к нему, затем попробовал произнести шепотом, мял и тискал во рту язык, двигал губами, однако они не слушались. Изредка из горла вырывался гортанный хрипящий звук, чем-то похожий на крик филина. А когда он попробовал сказать имя — Аля, то и сам испугался, каркнув по-вороньи.
Потом он увидел Ковшова. Тот шел с мешком, озирался и держал карабин наготове. И ел хлеб на ходу, кусая прямо от каравая. Ни слова не говоря, он вытряхнул перед Андреем мешок и, словно наработавшийся мужик, вытер лоб, встал, ожидая похвалы. На траве лежала скомканная крестьянская одежда: портки, рубахи, а еще — сапоги и два больших каравая.
— Переодевайся! — приказал Ковшов. — А то нас первый же беляк к стенке приставит… И ешь! Ешь, чтоб сила была. Хлебец-то — из печи токо…
Андрей потянул к себе рубаху-косоворотку, помял в руках. От нее шибало крепким потом, на животе проступали масляные пятна, а спина рубахи была еще мокрая.
Андрей откинул рубаху.
— Ты что? Одевай! И ходу! — распорядился Ковшов. — До деревни тут пять верст. А ну если выследили? Из кустов стрелят и…
Сам он бросил карабин и торопливо стал переодеваться. Натянул штаны, сапоги, сунулся головой в рубаху, но замер, видя, что Андрей по-прежнему сидит, уставившись в траву.
— Чего ты? Не с убитого же снято… Не брезгуй, не чужое. Наш мужик.
Андрей встал и, шатаясь, пошел к лесу. Ковшов догнал:
— Куда?! Ты что, умом тронулся? Одеваемся и уходим!
Столкнуть с дороги Ковшова Андрей бы не смог. Он обошел его и упрямо зашагал в лес. Ковшов вновь настиг, рванул за плечо.
— Морду воротишь? Чистенькое тебе подавай! — постучал себя в грудь. — Мы все одним потом воняем! Все! И в дерьме все уделались! Не отмоемся! Победим — тогда отмоемся! Все грехи смоем… Думаешь, мне легко отбирать было? Старик на коленях стоял! А баба голосила — век помнить буду…
Вдруг совсем рядом, на высокой березе, снова закуковала кукушка. Андрей отыскал ее взглядом и стал считать — четыре, пять, шесть… Не сводя глаз, пошел к березе: чтобы кукушка не обманула, надо обнять дерево, на котором она сидит, и попросить: «Кукушка-кукушка, говорят, ты болтушка. Да ты всем ври, а мне правду скажи: сколько лет жить суждено?»