Ковшов жил, несмотря ни на что. Похудевший, сморщенный и бледный, выкарабкивался из болезни, словно трава из-под камня. Как-то рано утром Андрей услышал его осмысленный голос:
— Поет… зараза. Хоть бы дух… перевела.
Шиловский по-прежнему лежал на ничейной земле. Вспоминая о нем, Андрей поил его из фляжки, кормил с руки размоченным в воде хлебом, после чего комиссар снова впадал в оцепенение. Первую неделю в эшелоне Шиловский на глазах усыхал, проваливались щеки, истончились губы. На лице оставались нос и увеличенные, неестественно большие глаза, однако он не походил на истощенного человека. Словно жизнь его, достигнув какого-то оптимального предела, перешла в иное измерение и могла существовать бесконечно долго.
К концу второй недели, ночью, Шиловский неожиданно позвал Андрея и попросил снять повязку. Андрей посадил его, прислонив к. стене вагона, и ощупью стал развязывать бинт. Он ожидал увидеть рану загнивающей и кровоточащей — штыковые ранения и в госпиталях заживали трудно и долго, но рана затянулась твердой коркой, была сухой и прохладной. На выходном отверстии он ощутил под пальцами молодую, шелковистую кожу.
Шиловский попил воды и усмехнулся:
— Я выживу. Я не имею права умереть, даже если бы захотел.
Голос его звучал тихо и твердо, в темноте влажно поблескивали глаза. Андрей молчал, и Шиловский, видимо по-своему расценив это, добавил с раздражением:
— Я — золотой запас, который обеспечивает существование бумажных денег.
Это уже напоминало бред больного, и Андрей не стал бы вникать в смысл — чего только не слышал он от людей в тифозной горячке! — если бы Шиловский не разжигался от своих слов все больше и в страсти его не ощущалось желания убедить. А еще поражала логика, не свойственная бреду.
— Эти пятеро — мелочь, сор. Они должны быть, иначе не спасти идею мировой революции. Если хотите, это топливо, чтобы не угасла борьба. Россия не сможет в одиночку. В России некому верить. Запомните мои слова: через несколько лет революция переродится. Из рабочих вырастет новая буржуазия, из партийных работников — светлейшие князья, а темные русские крестьяне не примут наших идей. Им вновь понадобится царь. Только мировая революция способна раз и навсегда утвердить социалистический порядок… Эти пятеро — мужественные люди. Но им неизвестна высшая идея. Я доверяю вам больше, чем тем, пятерым…
Андрей слушал и старался понять, о каких пятерых говорит Шиловский, пока не вспомнил комиссаров, расстрелянных на второй день. Кажется, с ними шестым ушел сумасшедший…
Между тем Шиловский спешил выговориться, речь становилась торопливой и бессвязной:
— Вы же видели, как люди превращаются в скот… Из них можно сделать животных… Нет высшей веры… Они не знают, зачем они живут… Революционная борьба — это не драка классов… Великая и высшая цель — искусство революционной борьбы. Мы создадим армию подпольщиков… Только профессиональные революционеры… Дилетанты способны лишь сгубить идею. Они могут вот так, пятерками выходить…. Под пули… Работы много, надо жить… Европа, потом Америка, Австралия…
Неожиданно он напрягся, вжимаясь в стену вагона, затем ослаб и упал навзничь. Андрей прикоснулся к лицу Шиловского и ощутил холодные, без дыхания, губы…
«Умер все-таки…» — подумал он и почему-то вспомнил часы с дарственной надписью. И только сейчас вдруг понял, что остановить «дикую дивизию» могли именно такие люди — с неистовой и непонятной верой, скорее всего и в самом деле знающие какой-то высший смысл этого светопреставления, называемого революцией.
Чем дольше думал Андрей о комиссаре, тем глубже понимал, что и за самим Шиловским стоит какая-то неведомая и невидимая сила. И если против диких горцев можно было выставить дополнительный караул, то здесь сила эта казалась вездесущей и неуловимой, чем-то похожей на подземные пожары на болотах возле Березина. Мужики пытались их тушить, в жаркое время возили воду в бочках, заливали очаги, но огонь прорывался в самых неожиданных местах, словно возникал из ничего. У мужиков опускались руки, и тогда огонь беспрепятственно выбирался из-под земли и начинались лесные пожары.
Но в «эшелоне смерти» и на эту силу нашлась управа.
Днем, когда поезд вновь оказался в тупике и когда охранник пожарным багром откатил дверь, Андрей вытащил Шиловского из вагона и стал копать яму. Земля оказалась тяжелой, каменистой — эшелон переваливал через Уральский хребет. Кое-как отрыв неглубокую щель, Андрей втиснул в нее комиссара, а когда начал заваливать камнями и щебнем, то на короткий миг почудилось, что у покойного задрожали веки. Впервые у привыкшего к могильным делам Андрея ворохнулся на спине холодок. Он перекрестился земляной рукой и, встав на колени, склонился над мертвым и долго смотрел в лицо.
— Живей! — поторопил стоявший на насыпи охранник. — Родню хоронишь, что ли?
Андрей засыпал могилу и огляделся, чтобы приметить место.
Где-тo под Омском в вагон посадили новую партию семи человек. Трое из них были ранены, причем недавно. Один через сутки скончался, другие все еще мучились и кричали по ночам. Однако при всем этом свежие люди словно омолодили жизнь в «эшелоне смерти». Рыжебородый, по-восточному раскосый мужик в красной рубахе с первой же минуты озабоченно заходил по вагону и стал будоражить «пассажиров»:
— Бежать! Бежать надо, товарищи! Мы же перемрем здесь! Так вдоль чугунки все и ляжем! Бежать!
Он безбоязненно пересекал нейтралку, перешагивал через тифозных, лез к стенам, щупал доски и уверял, что бежать из этого вагона очень просто и что этой же ночью он обязательно уйдет. Или вдруг начинал откровенно недоумевать: мол, почему вы все здесь до сих пор? Вам что, нравится подыхать тут как собакам?
И, чувствуя глухоту людей, чувствуя, что бесполезно втолковывать мысли о побеге настороженно молчащим людям, он лишь больше неистовствовал: хватал кого-то из здоровых, тряс, спрашивал, заглядывая в изможденное лицо:
— Вы что?! Вы что, сумасшедшие тут все? Вы люди? Вы большевики или нет?!
Он никак не мог понять, что в «эшелоне смерти» были совсем другие партии, другие отношения между ними и своя особая жизнь, а если и догадывался об этом, то догадка пугала его.
Однажды, выждав момент и изловчившись, Ковшов поймал рыжебородого за штанину и хотел подтащить к себе, однако тот испугался и отскочил в сторону.
— Постой, — сказал Ковшов. — Не мельтеши, поговорим.
Рыжебородый послушался, сел рядом, но сидел неспокойно — ерзал и шелестел соломой.
— Подо мной дыра, — сообщил Ковшов. — Если можешь — беги… Только опасно, можно под колеса сыграть. Надо вырезать еще пару досок…
— Где? Покажи! — подхватился тот. — Что вы тут… лежите? Бежать!
— Погоди, — остановил Ковшов. — Шею сломаешь… Резать будешь ночью, когда поедем, на ходу… Вот тебе инструмент…
Он достал из-под соломы шашку, которую держал всегда рядом с тех пор, как пришел в себя. Рыжебородый вцепился в нее обеими руками, счастливо засверкали глаза.
Он едва дотерпел, когда тронется поезд, и всю ночь Андрей слышал густое пыхтенье у дыры и костяной звук разрезаемой лиственничной плахи. Работали они вчетвером, часто меняясь, и, пока отдыхали, нетерпеливо совались в дыру, пихали туда руки, что-то щупали. На них, еще здоровых и сильных, еще не укатанных зловещим катком «эшелона смерти», из-под пола вагона вместе с ветром врывалось ощущение воли.
Весь день они безмятежно проспали среди больных, хотя Ковшов отсылал их на нейтральную полосу; предчувствие свободы затмевало разум, они не осознавали опасности тифа — вездесущей заразы.
Через двое суток рыжебородый резко ослаб. Он вдруг стал тихим и печальным; сидя у дыры и глядя, как орудуют шашкой его товарищи, уже не поторапливал, не командовал, как прежде. Когда дыра была готова, он уже лежал пластом возле Ковшова и едва ворочал языком.
Он благословил товарищей, посмотрел, как те один за одним исчезают в темной, грохочущей отдушине, и успокоенно затих.
Еще через сутки, когда эшелон остановился дневать на запасных путях, Андрей едва выволок его под насыпь и прикопал в сырой, болотистой земле.
На половине здоровых оставалось девять человек. Они лежали вповалку, держась друг за друга, и некоторые уже болели, впадали в беспамятство, но никак не хотели поверить в это и добровольно перейти на сторону больных. Они и в бреду твердили, что здоровы, что чувствуют себя прекрасно, и, если кто-то пытался насильно перетащить их хотя бы на нейтралку, отбивались руками и ногами. Когда здоровым все же удавалось вытеснить больного из своих рядов, он полз назад, тыкался головой в ноги бывших своих товарищей и бесслезно плакал. Тиф не брал, пожалуй, только одного картавого. Опытный подпольщик, живший в ссылках и тюрьмах, он по утрам аккуратно делал зарядку, если была вода — умывался и причесывал густые, кудрявые волосы деревянным гребнем. Но однажды ночью Андрей услышал тихий стук. Кто-то невидимый подавал непонятные сигналы, чем-то похожие на азбуку Морзе. Он уснул под этот стук, а проснувшись, увидел, что картавый сидит, прижавшись ухом к стене, что-то выслушивает и стучит гребешком; по лицу бродила затаенная улыбка…