Кроме всех этих причин, способствовавших дурному расположению духа гетмана, была еще одна, особенно уязвлявшая старика. В своем положении великого гетмана и в качестве шурина стольника литовского, которого фамилия с помощью императрицы явно старалась посадить на трон, Браницкий имел право ожидать от него хотя бы соблюдения известных внешних форм приличия, первого визита или вообще какого-нибудь признака внимания к себе.
Но стольник литовский, имевший здесь открытый дом, задававший блестящие балы, на которые собиралась вся знать столицы, по совету фамилии или, повинуясь голосу собственной гордости и чем-то оскорбленного самолюбия, встречаясь чуть ли не ежедневно на улице с зятем, не желал делать ему визита и оказывал ему явное пренебрежение.
Гетманша, видя это, заливалась горькими слезами.
Другой брат, генерал (коронный подкоморий), тоже не был у гетмана. Зная стольника литовского, трудно было приписать ему лично инициативу такого отношения; он был очень мягок по характеру и, если не отличался особенной искренностью, то все же был всегда до крайности любезен и вежлив даже по отношению к врагам. Естественно, что Браницкий видел в этом лишнее доказательство непримиримости фамилии по отношению к себе, мстительность канцлера и воеводы. Они не могли простить ему, что обманулись в нем, и что он обнаружил перед всеми их ошибку…
Поэтому-то Клемент нашел гетмана и неспокойным, раздраженным и почти гневным. Целый день он сдерживал себя и только теперь дал волю этому гневу. Клемент, привыкнув узнавать о результатах каждого дня по симптомам, которые он видел вечером, заметил тотчас же, что Браницкий должен был пережить что-то очень тяжелое…
– Для вашего превосходительства, – сказал он, беря его за руку и нащупывая неровно бившийся пульс, – настали чрезвычайно трудные дни.
– Настоящая пытка, – отвечал лежавший, – и не видно конца ей!
Он вздохнул, говоря это.
– Надо многое, – сказал доктор спокойно, стараясь своим собственным хладнокровием подействовать успокоительно на пациента, – оставить на ответственность других людей, а не принимать все на себя; есть прекрасная моральная формула, которая заключается в том, чтобы большие дела считать небольшими, а небольшие – ни за что не считать.
– Прекрасная формула, если бы только можно было ее выполнить, –возразил гетман. – Это все равно, что сказать больному, что он не должен хворать.
Он иронически усмехнулся.
После нескольких отрывистых вопросов о состоянии здоровья, гетман склонился к доктору.
– Мне удалось, – сказал он, – проверить то, что говорили о Млодзеевском. Этот коварный человек уже начинает изменять нам, и нет сомнения, что он увлечет за собой примаса. Старец уже не видит своими глазами и не слышит иначе, как его ушами… А к довершению всех неприятностей я должен думать, что сын Беаты, si fabula vera, приложил свои старанья к тому, чтобы устроить мне этот сюрприз. Но нет – это басня. Этого не может быть!
– К сожалению, – сказал доктор, – я имею серьезные причины думать, что это правда. Юноша – от природы необычайно одаренный (и не удивительно!), – с улыбкой прибавил он, – буйно развернулся в школе канцлера! Я виделся и говорил с ним сегодня… Мать внушила ему очень дурные чувства по отношению к вам…
И прежде чем гетман успел прервать его, Клемент быстро закончил:
– На счастье – я знаю это от него самого – он в чем-то не сошелся с канцлером, и гордый мальчик, не желая сносить его грубые выговоры, поблагодарил его за службу.
Браницкий быстро приподнял голову на подушке и, схватив доктора за руку, воскликнул с живым нетерпением:
– Да может ли это быть? Это была бы большая удача для нас!
– В том, что это так, нет ни малейшего сомнения, – сказал доктор, –но нам-то в этом мало проку… Я говорил с ним, и он окончательно вывел меня из терпенья; я не хочу обманывать ваше превосходительство, он весь пылает ненавистью!!!
– Ах, это бесчеловечно с ее стороны, – прервал гетман, – она не могла выдумать более ужасной мести! Ты, дорогой мой Клемент, – для тебя у меня нет тайн – ты знаешь, что это мое единственное дитя, что в нем одном течет моя кровь!.. И вот мой сын стал моим неумолимым врагом!
Проговорив это, гетман снова опустился на подушки и прикрыл глаза рукой. Клемент осторожно пожал другую его руку.
– Пожалуйста, прошу вас успокоиться и не отравлять себя такими мыслями. С того пути, на который вступил бедный юноша, мы можем постепенно отвлечь его. Разорвав с фамилией, вырвавшись из их когтей, он, наверное, изменится… Мы уж постараемся об этом.
– Как? – спросил Браницкий.
– Я надеюсь, что обстоятельства помогут нам, – говорил Клемент, – а я между тем постараюсь не терять его из вида. Он уж хотел уезжать в Борок, я упросил его остаться. Уговорил прийти завтра ко мне, на что он едва согласился, потому что не хотел даже показываться во дворце.
– Он придет к тебе завтра? – спросил гетман. – Завтра? В котором часу?
– Около полудня, – сказал доктор.
Браницкий помолчал немного.
– Будь что будет, хоть бы это было мне страшно тяжело, – шепнул он, подумав, – я должен видеть его завтра.
Клемент не возражал.
– Я тоже думал, – сказал он, – что надо было испробовать это последнее средство, чтобы заставить его опомниться. Чего не в силах достичь ни я, ни кто другой, то, может быть, совершите вы: ваш высокий сан, возраст и имя произведут свое действие на впечатлительного юношу. Ваше превосходительство сумеете добрым словом рассеять его предубеждения. – Я постараюсь, – задумчиво сказал гетман, – хотя не знаю, удастся ли мне это…
Я уж охладел к нему; постыл мне весь свет; а еще эта мысль, что, может быть, последняя капля благородной крови, которую я ношу в себе…
Он не докончил.
– Уж поздно, – прервал доктор, поглядывая на часы и умышленно прерывая дальнейшую исповедь, волновавшую его пациента, – пора вам отдохнуть…
– Но завтра, пожалуйста, дай мне знать…
Я приду непременно, даже, если бы у меня были важнейшие дела. Я должен его увидеть, я должен говорить с ним. Голос крови – иначе не может быть – должен же заговорить в нем.
Доктор, сказав еще несколько успокоительных слов, вышел из спальни гетмана.
На другой день около полудня Клемент поджидал с некоторым волнением прихода Теодора.
Зная его, он не сомневался, что юноша должен прийти. Двор перед дворцом гетмана уже наполнился прибывшими войсками и шляхтичами, ежедневно съезжавшимися ко двору, когда, верный своему слову, появился около полудня Паклевский, с гордо поднятой головой, и стал расспрашивать служащих, как пройти к доктору.
Узнав его шаги, француз сам отворил ему дверь, весело приглашая войти.
– Вот видите, доктор, я держу слово, – сказал Теодор. – Без сомнения, у вас тут есть шпионы, и хотя я – не важная птица, о моем приходе, наверное, сейчас же донесут. Вот-то посыпятся громы на неблагодарного и предателя.
Он пожал плечами.
– В конце концов что мне за дело!
– Это хорошо, что ты открыто разрываешь с ними, – заговорил доктор, –я искренне этому рад; это избавит тебя от рабства, потому что с ними нельзя быть в союзе и дружбе; они желают иметь только послушных рабов. Такой благородный характер, как у вас, не позволил бы заковать себя в оковы.
– Если хотите знать мое мнение, – тихо сказал Паклевский, – то я признаюсь вам, дорогой доктор, что сегодня, когда я могу рассуждать трезво, между нами говоря, мне кажется, что я сделал глупость. Не сдержался… Канцлер был ко мне довольно милостив, все придворные мне завидовали, у меня было будущее впереди, а теперь – никакого.
– То есть, ты не хочешь сам об этом позаботиться, – сказал Клемент, дружески положив руку на колени Теодору. – Ведь не одна же фамилия на свете; есть и другие магнаты, которые способны оценить тебя.
– Дорогой доктор, – смеясь, прервал его юноша, – вам это может показаться странным, но я скажу вам, что, если фамилия не имеет еще теперь полной власти, то она будет ее иметь очень скоро.
– Каким же образом?
– Этого я не знаю! Я только вижу, что в то время, когда с одной стороны много слепоты, вечные колебания, и все рвется и лопается, с другой стороны потихоньку плетутся сети, соединяются люди, и в молчании строится будущее.
– Пусть Бог нас, то есть вернее вас, сохранит от этого! – сказал Клемент.
Но Теодор был сегодня в веселом настроении.
– Я уж не буду смотреть на это зрелище, – сказал он, – поеду в Борок, надену рабочее платье и возьмусь за хозяйство; по крайней мере, позабочусь сам о бедной матери. То, что я испытал уже в самом начале моей неинтересной карьеры, не внушает желания продолжать ее. Вы сами сказали, что меня ждало рабство, если не у канцлера, так у кого-нибудь другого. Пока человек не добьется такого положения, чтобы сделать рабами других, он сам должен быть рабом.
– Есть французская пословица, – сказал Клемент, – очень старая, но мудрая: