– И вот… ее высочество поручила его высочеству, – от имени коего я имею честь это вам говорить, – поручила выразить вам, что она глубоко скорбит. Она понимает всю недостойность такого обстоятельства и готова дать за такую, не заслуженную вами, обиду п о л н о е удовлетворение, к а к о г о вы сами только пожелаете… Чего бы вы только ни пожелали, касаемо в о з м е з д и я т е м, кто так жестоко обидел верного слугу и защитника престола.
Выдав, таким образом, Антона головой оскорбленному Миниху, Остерман с глубоким поклоном договорил:
– От себя скажу: решение ее высочества и справедливо, и мудро!
Наступило недолгое, но тяжелое для всех молчание. Миних, в упор поглядев на Остермана, обвел потом глазами все кругом и раздумчиво проговорил:
– Вот как!.. И ты это слышал? – обратился он к сыну.
Тот поспешно утвердительно покачал головой.
– Ну… приходится на сей раз верить словам «старого друга»! – горько усмехнулся опальный герой. – Передайте ее высочеству, что я вполне удовлетворен, получив знаки милостивого внимания от нашей правительницы… И да благословит Господь ее и малютку-государя!
– Не преминем передать… Теперь честь имею откланяться, ваше высочество! Ваше сиятельство… – Остерман сделал общий поклон, и скоро костыль его уже постукивал по паркету соседнего покоя.
– Имею честь… ваше высочество… Граф!..
Один за другим остальные члены совета покинули комнату, считая дело поконченным.
Дорого бы дал Антон, чтобы не оставаться теперь наедине со стариком, хотя и побежденным, но сумевшим так жестоко заплатить за свое поругание.
Однако миг настал. Миних не уходил, как другие, словно ждал умышленно, что скажет, как поступит Антон.
И пришлось заговорить.
Медленно подымаясь с места, еле слышно, с опущенной по-прежнему головой пролепетал он:
– Простите меня, граф…
Неловко, как-то бочком отдал короткий, быстрый поклон и скрылся за той же дверью, в которую ушли остальные.
– Видишь, сын мой! – после недолгого молчания заговорил старик, покачивая своей красивой головой. – «Вернейший защитник престола и родины… победитель-герой» – оставлен один в четырех стенах дворцового покоя. Что делать! Конец – так конец. Один в поле не воин. А в этих раззолоченных стенах, в этом воздухе, отравленном изменой и низостью, тем более… Ха-ха! Значит, так и быть должно. Поеду. И ты не трудись, не провожай меня, сынок. Твоя жизнь вся еще впереди. Только не забывай этой минуты. Знай: какие слуги и что за господа носят здесь высоко голову, покрытую герцогскою и великокняжескою, а то и царскою короной! И старайся раздавить других, пока другие тебя не раздавили. А я?.. Кхм. Старый медведь поплетется домой… сосать в своей берлоге сухую, ослабевшую лапу!
Повернулся и быстро пошел из покоя.
Сын издали последовал за отцом.
– Вот и мы… Можно пустить? – появляясь из потайной двери, тихо спросила Юлия принцессу, словно задремавшую в своем кресле.
– Впусти… Веди скорее! – рванувшись с места, могла только сказать измученная страстным ожиданием женщина.
Юлия, впустив Линара, быстро скрылась в дверях уборной, чтобы не мешать нежной встрече своего «жениха» с подругой-государыней.
Еще пролетело девять с лишним месяцев.
Восемнадцатого января 1742 года, часов около десяти утра, народ толпами со всех самых отдаленных концов столицы спешил через мосты и прямо по льду к Васильевскому острову, где потоки скипались темной, говорливой громадой на обширной площади перед зданиями коллегий, заполняя и все прилегающие сюда улицы и переулки.
Солдаты Астраханского полка, выстроясь двумя рядами, тянулись шпалерами от ворот коллегий до середины площади, там образуя замкнутый круг, посредине которого темнел эшафот с плахой… Тот самый, на котором 8 апреля 1741 года читали смертный приговор бывшему регенту Бирону… Где его голова лежала уже на плахе, пока «захватчику власти» не было объявлено, что он помилован младенцем-государем и по распоряжению правительства ссылается на вечное житье в городок Пелым, в далекую сибирскую, глухую тайгу.
Правда, домик, построенный по плану Миниха для Остермана, а потом отведенный самому Бирону, успел сгореть и опального вельможу поместили у воеводы, где он и остался со всей семьей под крепким караулом.
Но вот теперь иначе повернулось колесо фортуны.
В ночь на 25 ноября 1741 года цесаревна Елизавета Петровна с отрядом преображенцев проникла в спальню Анны Леопольдовны, арестовала ее вместе с сыном, малюткой-императором, с новорожденной дочерью Екатериной, отцом которой все называли Линара. Принц-супруг тоже не был забыт, и всю Брауншвейгскую фамилию направили уже было за пределы империи…
Но подстроенное врагами этой фамилии и неудавшееся, конечно, покушение камер-лакея Турчанинова на жизнь Елизаветы заставило императрицу изменить прежнее мягкое и человечное решение. Сверженный ребенок-император с его родителями и всей семьей был взят под стражу. Долго пришлось выносить им всякого рода мытарства, пока не нашлось для опальной фамилии надежной тюрьмы в Холмогорах, в бедном, далеком северном городке.
Стараясь обезопасить себя и свое правительство от главных соперников, Елизавета, вернее ее советники и близкие друзья, не забыли и второстепенных, но также небезопасных сотрудников прежнего правительства, особенно тех, которые в прежние времена чем-нибудь вредили цесаревне.
И вот в морозное, ясное утро поставлена была на высоком помосте плаха, чтобы казнить нескольких «государственных преступников», долго томившихся перед тем под судом и следствием, под угрозой пытки и кнута.
Десять ударов пронеслось с ближайшей башни.
Палач в красной рубахе, с волосами, гладко примасленными лампадным маслом, сбросил с плеч армяк. Приняв из рук помощника своего кожаный мешок, лежавший тут же, он вынул из него тяжелый, широкий топор, отточенное лезвие которого тускло, зловеще поблескивало на солнце.
Взмахнув раза два своим «инструментом», словно пробуя силу руки и вес топора, палач видимо остался доволен и вместе со всей толпой стал глядеть на ворота коллегий, из которых появилась целая процессия.
Впереди показался офицер и кучка конвойных за ним. Небольшая лошадка на таких же маленьких финских саночках везла старика, одетого в старую лисью шубку, с черной бархатной шапкой на голове, покрытой еще небольшим гладким париком.
Это был всесильный столько лет подряд граф Андрей Иваныч Остерман. Он не мог владеть своими больными ногами – и осужденному сделали снисхождение, не потащили на казнь волоком, как простого преступника, а повезли на чухонских санях.
Миних, Райнгольд Левенвольде, Тимирязев – все столпы прошлого правительства шли за санями канцлера печальные, но спокойные. Они так много потеряли до этой минуты, что потеря жизни могла казаться им даже легким выигрышем.
Бывший вице-канцлер, любящий удовольствия и роскошь, граф Головкин, шел чуть позади, рыдая, ломая руки, пытаясь что-то сказать окружающей толпе.
Но барабаны, зарокотавшие в тот миг, когда раскрылись ворота, своим отрывистым, перекатным грохотом заглушали не только вопли, срывающиеся с пересохших губ осужденного графа, но и тысячеголосый говор и гул толпы, особенно усилившийся, как только показались из ворот осужденные вельможи.
Барон фон Менгден, брат Юлии, заключал шествие.
Ужас смерти оледенил его кровь, он, словно не сознавая ничего, тупо озирался вокруг, и ноги не поддерживали его сильного, полного тела. Он осел мешком, не мог идти. Но для простого барона, придворного принцессы, не нашлось и финских саней, как для первого канцлера империи, Остермана.
Двое здоровых солдат-конвойных под руки волокли, почти несли на воздухе полубесчувственного Менгдена.
Князь Шаховской, как обер-прокурор сената, шел позади, с приговором в руках, и несколько конвойных замыкали шествие.
Князь Яков был бледен. Долгие годы сотрудничества, даже дружбы, соединяли его почти со всеми, кому сейчас он должен будет прочесть жестокий приговор.
Но рассуждать нельзя… И голова самого князя одно время была в опасности. Только связи с русской партией, всесильной теперь, спасли ему жизнь и положение.
И, бледный, но спокойный, твердый на вид, идет он к позорному помосту, готовясь исполнить свой долг… И только старается не слышать, что кричит ему прежний друг и приятель, Головкин. Старается не видеть никого из осужденных.
А народ все сильнее стал гомонить, как только в раскрытых воротах показалось печальное шествие.
– Ведут… ведут… вот они!..
– Востермана, ишь, на дровнях, свейкой везут… Ему почет особливый, немцу лукавому!..
– Главный составщик и смутьян… Так ему и почету боле!.. Скорее подкатит старый бирюк к твердому бревнышку, на котором сложит свою головушку!
– Хорошее бревнышко – на небо ступень, слышь…