«А кто не вернется, — кричали глашатаи на площадях италийских городов, — тех приказано разыскивать и препровождать силою».
Агриппа был против такого решения и сказал Октавиану, выходя с ним из сената:
— Ты совершил ошибку, Цезарь! Эти люди станут твоими врагами, и в случае борьбы кого-либо из полководцев они пойдут против тебя.
— Не пойдут, — свирепо выговорил Октавиан, — а пойдут, я применю к ним децимацию, распну на крестах вниз головой, как пиратов.
И, помолчав, спокойно добавил:
— Пролетарии волнуются, требуя работы, и я решил, чтобы успокоить крикунов и заткнуть рты подстрекателям бунтов, строить на Палатине храм Аполлону. Кроме того, я отпущу средства, чтобы ускорить постройку храма Цезаря и Марса Виндикатора на Капитолии.
— Все это было бы хорошо, — одобрил Агриппа, — если бы ты не обидел помпеевых воинов. Я с радостью поздравил бы тебя со счастливым началом твоей деятельности.
…Октавиан был убежден, что эти дни нельзя считать счастливым началом его единовластной деятельности; пока живы Секст Помпей и Антоний (о Лепиде он не думал), борьба будет продолжаться, и лишь тот день будет счастливым, когда он станет единственным правителем Рима, всего государства, западного и восточного.
Эти мысли он хранил про себя, никому их не высказывал, даже Ливия и Агриппа не догадывались о дерзких замыслах сына Цезаря. А в тайнике его души дозревало грозное решение против Антония, были мысли и о Клеопатре, но они еще бродили, одинокие, неоформленные, пугая его самого; он отгонял их, боясь поражения и смерти от руки Антония, а они назойливо лезли. Тогда он становился угрюмым, уходил от жены и друзей, запирался в таблинуме и, улегшись, мечтал о еще большем могуществе, о еще большей власти.
Однако могущество Октавиана не было таким, как он о нем мечтал, — римское общество, возненавидевшее имя Цезаря-отца, смотрело на Цезаря-сына как на чудовище. Плебс и даже зажиточные люди, заразившиеся демократическими идеями, противопоставляли Октавиану доблестного мужа, о котором с любовью и нескрываемой горечью по поводу его поражения говорил весь Рим. Имя Секста Помпея было у всех на устах. Рабы повторяли это имя с надеждой отчаяния. Образ Спартака продолжал жить среди угнетенных, Спартак был знаменем и светочем борьбы, и страшная травля Октавианом освобожденных в Сицилии рабов предвещала новую борьбу, эти насилия были вероломством и издевательством над человеком. Рим знал, что рабы бежали вслед за Секетом в Азию. Их ловили, за ними охотились с собаками, а они сопротивлялись. Кому удалось пробраться в Азию, тот присоединился к Помпею, но многие погибли с оружием в руках.
Октавиан знал об этом, и беспокойство терзало его.
Проходя однажды по форуму, он остановился перед золотой статуей, изображавшей его верхом на коне, с занесенным мечом, и, вспомнив о даровании ему сенатом всех магистратур, спросил Агриппу:
— Ты считаешь, что желать мне больше нечего, точно я добился всего. Но всего ли? Ты хорошо подумал?
— Сенат декретировал тебе величайшие почести после победы твоей у Навлоха, несмотря на ропот народа, любящего Помпея, — смущенно ответил Агриппа, удивляясь в душе, как мог Октавиан присвоить себе чужую победу — его, Агриппы, победу. — Ты — господин на суше и на море. Чего тебе еще?
— Еще? Секст Помпей жив или умер? Жив, говоришь? Я должен был войти в доверие народа, противопоставить себя Сексту, и это мне удалось, но какой ценою!
«Он надел овечью шкуру, — подумал Агриппа, — собрал народ вне помериума и воссоздал трогательный случай из прошлого республики; сын Цезаря давал отчет народу в своих действиях, объясняя те или иные поступки. Народ был умилен. Клянусь Юпитером! я видел слезы на глазах многих магистратов и удивлялся доверчивой глупости старых ослов… Конечно, он сложил с народа все недоимки не из-за человеколюбия. Запретив богачам носить пурпур и введя в коллегию авгуров Валерия Мессалу Корвина, он добивался популярности, похвал, любви и уважения народа. Он жаждет низкопоклонства, а кто его любит? Он или одержим лаврами, или дик и безумен… А может быть, пал так низко, что для него составляет удовольствие делать подлости и лицемерить? О боги, можно ли после этих речей порицать в чем-либо Антония и Лепида? — И Агриппа тут же подумал о себе, — краска выступила на щеках, губы дрогнули: — Почему же я служу ему? Неужели оттого, что выгодно? Нет, нет! Я люблю родину и надеюсь, что сын Цезаря, восстанавливая республику, последует советам Дидима Арея, неопифагорейца. Дидим учит, что доброта, умеренность и воздержание правителя способствуют благоденствию народа».
Смеркалось. Форум пустел. Сторожа, с факелами в руках, зажигали светильни, но ветер тушил огонь.
— Что молчишь? — спросил Октавиан, вглядываясь в лицо Агриппы и стараясь угадать, какое впечатление произвела на него беседа. — Уж не осуждаешь ли ты меня?
— Я думаю, Цезарь, как сложен и труден путь к власти, — уклончиво ответил Агриппа. — Пойдем к Дидиму Арею и послушаем, одобрит ли он твои речи. Я же, Цезарь, плохой политик; я больше привык к войне и стратегическим хитростям.
— К старику не пойду, — резко сказал Октавиан, отвернувшись от Агриппы, — а не пойду потому, что старость нередко отстоит от детства на расстоянии толщины волоса.
И зашагал к Палатину, оставив друга далеко позади.
Весной следующего года Титий, военачальник сирийских легионов, сообщил Антонию, что с Секстом бороться трудно: освобожденные Помпеем рабы препятствуют продвижению войск, и, если не будут приняты своевременно необходимые меры, освобождение невольников может перекинуться на целые области Азии и значительно затруднить военные действия.
Обеспокоенный письмом Тития, Антоний тотчас же приказал ему завязать переговоры с Секстом о перемирии и пригласить его в небольшой городок, где Помпей встретится с Антонием и точно договорится об условиях прочного мира.
«Намекни ему, — писал Антоний, — что, поскольку триумвират распался, возможны дальнейшие переговоры в Эфесе о возобновлении триумвирата с заменой Октавиана Секстом Помпеем и привлечением Лепида.
Поезжай в условленное место раньше Секста, там ты его встретишь и точно исполнишь мое приказание, изложенное в прилагаемой записке, каковую по прочтении немедленно уничтожь. Не откладывай дела, действуй быстро».
Письмо повез Эрос.
Антоний задумался. Не так ли погубил он Кассия, который при Филиппах мог вместе с Брутом отнять у него победу? Недозволенными средствами и способами расчищал он себе дорогу, не жалея жизней.
Вошел легат и положил перед Антонием письма из Рима, Александрии, Афин и нескольких азиатских городов.
Октавия писала, что едет к нему с двумя тысячами вооруженных легионариев, с военной одеждой, вьючными животными, деньгами и подарками для его военачальников и друзей. Она спрашивала, куда ей следовать из Афин, и сообщала, что брат желает начать с ним переговоры о сложении с себя власти триумвира, если Антоний поступит так же; что в речи, произнесенной в сенате, Октавиан говорил: «Гражданская война кончена, и триумвират больше не нужен».
Читая письмо, Антоний досадовал на Октавию, выехавшую из Рима, а еще больше — на Октавиана.
— Ловушка на крупного зверя, — бормотал он. — Имея мое согласие, он объявит об этом в сенате и заставит отцов государства умолять его остаться во главе республики. Проклятый ростовщик!
Один из друзей сообщал, что Цезарь решился, наконец, несмотря на свою скупость, удалить гнилые зубы и вставить золотые.
«Египтяне и греки стараются превратить гнилозубого в золотозубого, как будто возможно таким действием превратить волка в ягненка? Золотыми зубами он будет не менее жадно перегрызать глотки квиритам, как делал это гнилыми. С какой радостью — будь я зубным лекарем — вонзил бы ему меч через раскрытый рот в самое горло!»
Из Афин писали гетеры; письма их были остроумны, местами веселы, не лишены непристойных намеков, слог ярок, цветист. Читая их письма, Антоний старался припомнить себе лица этих гречанок, но не мог, — Ламия, Потимния, Клеис сливались в одно бесформенное изображение с туманным обликом: глаза, улыбки, губы и волосы — все перепуталось, ион, вздохнув, отложил письма. Так много было у него афинянок, спартанок и азиатских гречанок, что он не помнил, когда и при каких обстоятельствах встречался с ними: приводил ли их Эрос или сам Антоний после бесед с философами, риторами и стоиками?
Послание от Клеопатры вызвало улыбку. Он ждал царицу, а она опаздывала; писала, что едет, и умоляла бросить войны ради прекрасной жизни с любовью и наслаждениями.
«Живем только один раз, — читал Антоний, — и все нужно взять у жизни. Торопись же, господин мой, царь и супруг!»