Когда дым рассеялся, а трубка заняла свое место на специальной подставке, очередной лист был уже исписан более чем наполовину.
«…Считаю также небезынтересным проследить, какие характеристики даны автором записок вельможам, королям и другим известным лицам. О каждом из них Он написал по нескольку страниц. Я постараюсь коротко, но точно изложить Его мысли.
Король Стефан Баторий. По Его мнению, стремителен, решителен, но не умеет задумываться над последствиями своих поступков. В угоду турецкому султану он казнил во Львове казацкого героя Ивана Подкову (история казни описана весьма подробно), чем надолго рассорил с польской короной массы казачества… Несколько выигранных сражений против московских войск ничего не решили в многовековой схватке между Краковом и всеми русскими. Трагическая ошибка, которую совершил Казимир Великий, захватив Галицкие земли и жестоко разрушив столицу Червонной Руси Львов, в конце концов привела к братоубийственной войне, наносящей вред всем славянам, и в первую очередь самому Королевству Польскому, усугублена новым королем.
Баторий слишком ретив. Не будучи славянином, плохо понимает их. Еще долго Королевству Польскому придется платить за грехи Батория.
О князе Андрее Курбском Он пишет, что искренние заблуждения все равно остаются заблуждениями. Слишком самолюбив и непоследователен. Перебежал на сторону врагов Московии, заискивая перед Баторием. Мог попытаться удержать царя Ивана от излишней жестокости, но струсил, стал просто беглым воеводой и изменником. Попытки оправдаться перед внуками слишком настойчивы, без достоинства…
В князе Василии Константине Острожском отмечает заносчивость. Считает нереальными надежды князя сделать Острог центром всех Русских земель. Если бы вместо двух тысяч слуг при своем замке содержал хотя бы тысячу русских бакалавров,[26] открыл бы университет, школы, десяток друкарен, со временем Острог, может, и стал бы культурным центром всей Руси. Но князь к каждому бакалавру хотел бы приставить трех фискалов, чтобы те доносили ему не только то, о чем думает бакалавр, но даже то, что бакалавру снится. Острожский повести за собой всю Русь не сможет… Слишком нервен, капризен, подозрителен».
И опять рука потянулась к трубке. Видимо, написать это письмо было не так-то просто. Приходилось обдумывать каждую фразу, подолгу искать точное слово.
«…Чтобы можно было лучше представить себе этого человека, расскажу о нем одну занимательную историю. Жили когда-то во Львове лишенный богом разума Тимошка Турок и красавица Роксоляна. Почему они полюбили друг друга, не то что богу, а даже дьяволу, склоненному творить непотребное, неведомо. Муж убил Роксоляну. Что же ему оставалось делать? А Тимошка еще до того свалился с башни, которую он строил якобы к солнцу, а поскольку такое невозможно, то всем было ясно, что он врал, а на уме имел нечто иное, правда никому не ведомое… Вдруг стали в городе поговаривать, будто Тимошка с Роксоляной бродят на рассвете по Замковой горе. Будто бы их кто-то видел, даже говорили с ними. За ними якобы брел со шпагой в руках, чтобы охранить их, некий брат Геворк, тоже покойный, а в прошлом тихий и ущербный монах, убитый неизвестно кем и по какому резону — скорее всего, случайным грабителем.
Я сразу понял, что кто-то придумал такое. Явно человек с фантазией и смелым умом. Встретив Его, спросил:
— Ты зачем о Тимошке, Роксоляне и Геворке?
Он пожал плечами:
— Кто сказал, что это я?
А по глазам Его я понял: Он! Впрочем, Он тут же добавил, чем и выдал себя:
— Что страшного, если о них вспоминают. Люди-то были хорошие…
От себя добавлю: Он дружил с убогим Геворком».
И опять — клубы дыма. На этот раз особенно крутые.
«…Я перехожу к самой важной части письма. Кого же представляет этот человек? Мы вынуждены ответить — конкретно никого, если не иметь в виду нескольких не слишком вельможных лиц, поддержавших Его. И ведет Его по жизни идея странная — сделать благо „всему народу русскому“, а не только князьям и царям. Остается единственное объяснение, что за Его спиной стоит „весь народ русский“.
…Итак, Он не одобряет ни позицию царя Ивана, ни позицию князя Андрея Курбского, ни позицию князя Василия Константина Острожского, не испытывает симпатии к сторонникам римской веры, а об одной из проповедей Петра Скарги сказал слова кощунственные: „Вот бы запереть в одной комнате молодого Вышенского и старого Скаргу! И не выпускать, пока друг с другом не договорятся!“ (Эти слова станут понятными, если учесть, что молодой Вышенский считается врагом всего польского и римской веры, а Скарга — врагом всего русского и греческой веры.) Когда же у Него спросили, уместна ли такая шутка, Он ответил, что не понимает, как может умный Скарга ненавидеть русских, а умный Вышенский ненавидеть поляков. И добавил: „Разве русские и поляки друг другу чужие? Беда, что, на радость недругам, братья ссорятся!“
Из всего этого можно было бы сделать вывод, что Он вне всяческой веры и политики. Заблудшая душа. Но это не так. Он постоянно подчеркивает, что издает книги для всего народа русского, что значит — не только для московитов, не только для литвинов и не только для русских, обретающихся на Русских землях Короны, а для всех сразу. Если московский великий князь дерзновенно именует себя царем всея Руси, всею Русью не владея, то, может быть, Он мнит себя просветителем всея Руси?
Так или иначе, но в записках встречаются мысли о том, что просвещенной Руси не надо будет бояться алчных соседей, что не опричнина, а школы — лучший способ укрепить государство. И далее: рабство и книга — несовместимы.
Одна мысль в записках особенно поразила меня. Он утверждает, что те ошибаются, кто считает, что русские ведут свой род лишь от Киевской Руси, а потому, дескать, недавние варвары. Приняв византийскую культуру, утверждает Он, русские таким образом сумели объединить то лучшее, что было у них самих, с тем, что было создано культурой греческой, и потому могут на равных говорить с самыми древними и культурными народами мира. Он считает, что, сумев вобрать в себя лучшее, что было у соседей, русские показали себя охочими до учебы — не глухими и не слепыми. И это, но Его мнению, дает им огромные преимущества в исторической перспективе.
Завершаю письмо. Сам по себе этот человек, несмотря на обширные и неожиданные знания во многих науках и искусствах, уже не опасен. Он стар и болен. И вряд ли успеет открыть во Львове русские школы и типографии.
Но опасны Его мысли. Трудно представить себе, как осложнится наше дело, если у московских царей появятся столь острые разумом советники.
Я молюсь, чтобы мои слова и тревоги были услышаны в Риме и на небесах. Если так, как сегодня думает Он, завтра будет думать еще хотя бы тысяча русских, плохо будет дело не только царя Ивана и князя Острожского, но и Рима — в том виде, в каком он нам мил. Русские, литвины, поляки, московиты направят свои силы не на великие деяния во имя единого бога, а в какое-нибудь другое русло. А в какое именно, представить сейчас мы просто не можем. И хвала господу, что если это и случится, то не завтрашним утром!»
Закончив писать, Филипп Челуховский выкурил еще одну порцию табаку, а затем взял в руки свою знаменитую трубу. И весь квартал понял, что граф возвратился из очередного странствия в добром здравии и в отменном настроении…
Неделю над городом висели низкие тучи. Затем поднялся ветер и погнал их на север. А шпиль костела вспарывал их и рвал в клочья, словно пытаясь остановить. Но дождь не шел. И снег не падал. В комнатке с маленьким окном-нишей было темно. Свет с трудом просачивался сквозь влажный, плотный воздух.
Приходили какие-то люди. Они сердились. Они кричали над его головой. Требовали: отдай! Но что он мог отдать, если уже все отдал? Не оставил себе ни единого злотого. Пусть ищут где хотят. Он поднимал немеющую руку, чтобы указать на угол, где стоял привезенный из Кракова кованый ларь, теперь уже пустой, но пугался собственной руки — синей, с синими ногтями — и прятал ее под одеяло.
Какая-то женщина с простым плоским лицом плакала в его ногах. Он опять поднимал руку, чтобы услать женщину. Зачем эта женщина здесь? Откуда она? Что надо ей?
Женщина ушла, но вскоре вернулась, ведя за руку двоих детей. Внуков печатника. Она поставила детей на колени у кровати. Дети стояли тихо, с испуганными лицами. Света в комнате почти не было. Не понять, что ярче — окно или лампада у образа. Да разве в таком сыром полумраке дети смогут вырасти? Они так и останутся бледными, щуплыми, со скорбными лицами маленьких мучеников.